– Ступай к черту, Жанна! Не твое дело. Не пойду!
Но он, тем не менее, шел отлично и довольно скоро, сопротивляясь более по привычке, чем серьезно. Ему было 11 лет. Его мужское чувство, источник презрения к «девчонкам», было опрокинуто и уничтожено ударом кулака в нос. Он затеял драку и ретировался с позором. Жанна сердилась, но и жалела его; все произошло на ее глазах.
– Пожалуйста, не реви, – говорила она, – нам надо торопиться; дома, наверное, уже беспокоятся, и все по твоей милости. Как хорошо, что я была тут. Уж и измочалили бы тебя.
– Хы… – ревел Жан, – я их сам измочалю; погоди, как встретим в другой раз, я покажу. Хы. Вдвоем каждый может. Нет, ты испробуй один на один, вот сейчас. С грязью смешаю.
– Вот ты бы и не дразнил их.
– Я не дразнил.
– Врешь. Ты же бросал им вдогонку камешки и кричал: «Фиттибрюнский домовой лезет в кашу с головой! Ты головку обсоси, съешь и больше не проси». – А ты же знаешь, что фиттибрюнские на стенку прут, как им сказать это?
– Эх, дура ты, дура! – вскричал Жан. – Что ты смыслишь в наших делах вообще? Девчонка. А это ничего, что они поют: «В Виссенбурге на сосне видит мясо мышь во сне»…
– Ну, поют, а теперь не пели; ты сам раздразнил их.
– Все равно; все они жулики.
Этот решительный аргумент приободрил Жана и временно парализовал девочку. Споря, оба разгорячились и остановились.
За их спиной стоял лес; впереди, пониже дороги, пестрела обширная вырубка с кустами и пнями среди стен дров, занимавших большую часть открытой равнины. Дрова эти, составленные тесными линиями четырехугольников, не позволяли ничего видеть далее двадцати шагов.
Уже третий день в окрестности шли бои; иногда дым на горизонте указывал пожар далекой деревни. Непрерывно падали за горизонтом тяжелые пушечные удары; и тогда, казалось, к ногам, остановясь, подкатывается чуть слышный толчок.
– Тебе когда-нибудь здорово попадет с твоим языком, – сказала девочка. – Что? Из носа-то что течет? Небось, не сливки.
– Кровь, – сказал Жан, рассматривая запачканные пальцы. – Ничего. Мы, мужчины, должны приучаться сражаться. А вы будете шить и плакать.
– Видать, что сражался. Глаз-то какой толстый стал.
– А наплевать. Все надо стерпеть. Зато как выросту и поступлю в солдаты, станут говорить: «Эге, Жан Кароль будет генералом».
– Это ты-то?
– А что же? Вон сколько дров! Смотри. Столько солдат на свете и еще больше. Все они могут стать генералами и отвоевать знамя. А тебе нечего делать у нас.
Жанна задумалась. Машинально держась за рукав мальчика, смотрела она на раскинутые по вырубке стены дров, представляя, что все это босоногие Жаны с раскрашенными носами. В ее маленькой душе жила отвага ее знаменитой тезки, но отвага, направленная к поучению и примирению. Ее глазки блеснули.
– И я бы вас встретила, – вскричала она. – Уж я бы вас отчитала. Вот, Жан, если все эти дрова станут солдатами и закричат на меня, я им скажу: «Ступайте домой, солдаты. Отдаю вам приказ по всей армии: драться нехорошо. У нас курицу сегодня зарезали, вот так и вас всех зарежут. И постреляют. У-у! Пошли, пошли. Разойдитесь. Наплачешься с вами, как вас побьют. Мы тоже скоро уедем; уж по деревне все отцы говорят, что здесь нельзя жить. Чего дома не сидите? Чего пришли? Раздумайте-ка воевать. Чтобы и духу вашего не было. А то устанете и к обеду опоздаете».
Она воодушевилась, проголосив эту тираду стремительным и сердитым звонком, но тут же соскочила с пня, на который встала ради величия, и спряталась за Жана, успевшего только закричать: «Ай!» Над поленницами взлетели сотни фуражек, и вся засада французов, выступив из-за прикрытия, где отлежала бока, поджидая делавший обход германский эскадрон, с хохотом повалила к девочке.
Судьбе угодно было показать и второй конец этого эпизода. Еще Жанна сидела на плече рослого пехотинца, который, вертясь волчком, звал всех идти полюбоваться «на исчадие антимилитаризма, опасное, как змея» – как, градом прошумев в лесу, выкатился конный отряд.
Неожиданность, венчаемая малюткой, видимой подобно знамени всем, произвела мгновенное действие холостого выстрела. Положение было странное и глупое. Щелкнули затворы драгун, но дула опустились; француз стал вертеть над головой носовой платок.
– Дальше, дальше, боши! – вскричала засада. – Мы обедаем. Читаем «Берлинер Тагеблат».
И понемногу завязался разговор. Он кончился благополучно, как обычно кончаются подобные случаи непредвиденного помешательства, и стычки не произошло. Детей вывели на дорогу, приказали им идти домой. Жан злился.
– Дура, ты все спутала, – говорил он. – Вот попало бы драгунам на орехи.
– Ну, иди же, иди, – хмуро сказала девочка.
Повторяю, – я ничего не выдумываю. После долгого периода, после несказанных нравственных мучений, после молчания, вынужденного рядом тягчайших обстоятельств, я получил возможность открыть кое-что, но еще далеко не все, об Авеле Хоггее, человеке, придумавшем и выполнившем столь затейливые и грандиозные преступления, – единственно удовольствия и забавы ради, – что, когда будут они описаны все, многими овладеет тяжесть, отчаяние и ярость бессилия.
Наступил вечер, когда вилла Хоггея «Гауризанкар» наметила огненный контур свой в холмистом склоне садов. Здание было иллюминовано. Казалось, ожидается съезд половины города, между тем подобные вечера редко посещались более чем шестью лицами, не считая меня. Никто посторонний, подозрительный, ненадежный не мог посетить их, тем более оргию того рода, какая предполагалась теперь. Но шесть человек, подобных самому Авелю, участвовали в его затеях почти всегда, хоть не могли тратить так много денег, как он, особенно на покупку людей.
«Пусть будет сегодня Рим», – сказал жене Хоггей, когда я рассматривал мраморные колонны, увитые розами, и, бросая взгляд на огромные столы, чувствовал все ничтожество современного желудка перед изобилием, точно повторяющим безумие древних обжор. Разумеется, это была более декорация, чем ужин – едва ли тысячную часть всего могли съесть Хоггей и его гости, – но он хотел полного впечатления. «Рим», – повторил он своим тихим, не знающим возражений голосом, и точно – воскресший Рим глянул вокруг нас.
Единственно, что нарушало иллюзию, – это костюмы. Сесть в триклиниуме во фраке, не делаясь нимало комичным, – так поступить мог только Хоггей. Он презирал покупаемое, презирал Рим Стере высчитал, что обратив состояние Хоггея в алмазы, можно было бы нагрузить ими броненосец. Такие вещи делают фрак величественным. Его друзья, его неизменные спутники, имена которых шуршат сухо, как банковые билеты: Гюйс, Аспер, Стере, Ассандрей, Айнсер и Фрид, – отсвечивали меньшим могуществом, но в тон тех групп алмазов, которыми мог бы обернуться Хоггей. Естественно, что тога, туника, сандалии могли и не быть. Над белыми вырезами фраков поворачивались желтые сухие глаза владык.
Воспоминание сохранило мне смуглые руки рабынь, блеск золота и вихри розовых лепестков, слоем которых был покрыт пол, когда рой молодых девушек, вскидывая тимпаны, озарил грубое пьянство трепетом и мельканием танцев. Я погрузился в дикий узор чувств, напоминающий бессмысленные и тщетные заклинания. Яркость красок била по глазам. Музыка, подтачивая волю, уносила ее с дымом курений в ослепительное Ничто.
В то время, как пьянство и античный разврат (когда он не был античен?) развязывали языки, Хоггей молчал; лишь три раза сказал он кому-то «нет». Так сонно, что я подумал самое худшее о его настроении.
Но не успел я обратиться к нему по своей обязанности врача с соответствующим вопросом, как он, хрустнув пальцами, крикнул мне: «Фергюсон, ступайте к бойцам, осмотрите и выведите. Вино не действует на меня!»
Повинуясь приказанию, я отправился к гладиаторам. То были два молодых атлета, купленные Хоггеем для смертельной борьбы. Я застал их вполне готовыми, в тихой беседе; крепко пожав друг другу руки, они взяли оружие и сошли вниз.
Я знал условия. Оставшийся живым получал 500 тысяч, вдвое большую сумму получала семья убитого. Так или иначе, они жертвовали собой ради своих близких. У меня не было мужества посмотреть им в глаза. Конечно, все сложные объяснения по поводу трупа были уже придуманы; недосмотр покрывался, как всегда, золотом.
Да простит мне читатель эту сухость, это отвращение к подробностям, я только прибавлю, что их тренировал Больс.
Временно умолк говор, когда два стальных мужских тела, блестя бронзой вооружения, звонко сошли по лучезарной, полной цветов лестнице к взорам гостей. «Подождите, мы заключим пари», – сказал Гюйс. Немедленно были заключены пари. Сам Хоггей, которому было все равно – выиграть или проиграть, покрыл кляксами миллионный чек. Наконец подал он знак.