— Конечно, конечно! — благодушно ответил профессор. — Тысячи тем же больны, чем вы — поправитесь! Вот мы вам назначим ванны, два раза в неделю, потом…
Мне становилось все противнее смотреть на это веселое, равнодушное лицо, слушать этот тон, каким говорят только с маленькими детьми. Ведь тут целая трагедия: полгода назад мать, случайно вошедши к сестре, вырвала из ее рук морфий, которым она хотела отравиться, чтоб не жить недужным паразитом… И вот этот противный тон, эта развязность, показывающая, как мало дела всем посторонним до этой трагедии.
Сестра стояла молча, и из ее глаз непроизвольно текли крупные слезы; гордая, она досадовала, что не может их удержать, и они капали еще чаще. Ее большое горе было опошлено и измельчено, таких, как она, — тысячи, и ничего в ее горе нет ни для кого ужасного… А она так ждала его совета, так надеялась!
— Ну, во-от!.. Ну, это, барышня, уж совсем нехорошо! — воскликнул профессор, увидев ее слезы. — Ай-ай-ай, какой срам! Плакать, а!.. Полноте, полноте!..
И опять все в его тоне говорило, что профессор каждый день видит десятки таких плачущих, и что для него эти слезы — просто капли соленой воды, выделяемые из слезных железок расшатанными нервами.
Мы молча вышли, молча сели на извозчика. Сестра наклонилась, прижала к губам муфту — и вдруг разрыдалась, злобно давя рыдания и все-таки не в силах их сдержать.
— Не стану я принимать его глупых лекарств! — воскликнула она и, выхватив рецепт, разорвала его в клочки. Я не протестовал; у меня в душе было то же чувство, и всякая вера пропала в лечение, назначенное этим равнодушным, самодовольным человеком, которому так мало дела до чужого горя.
А вечером в тот же день я думал: где же найти границу, при которой могли бы жить и врач, и больной, и сумею ли я сам всегда удержаться на этой границе?…
Как-то ночью ко мне в квартиру раздался сильный звонок. Горничная сообщила мне, что зовут к больному. В передней стоял высокий угреватый молодой человек в фуражке почтового чиновника.,
— Пожалуйста, доктор, нельзя ли поскорее посетить больную! — взволнованно заговорил он. — Дама одна умирает… Тут недалеко, сейчас за углом…
Я оделся, и мы пошли с ним.
— Что случилось с вашею больною? Давно она больна? — спросил я своего спутника.
Он с недоумением пожал плечами.
— Прямо не понимаю!.. Что такое, господи!.. Она — жена моего товарищу; я у них живу в нахлебниках… Вечером приехала с мужем из гостей, шутила, смеялась. А сейчас муж будит меня, говорит: помирает; послал за вами… Отчего это случилось, положительно не могу определить!
Мы поднялись на четвертый этаж по темной и крутой лестнице, освещая дорогу спичками. Спутник мой быстро позвонил. Нам открыл дверь молодой смуглый мужчина с черною бородкою, в одной жилетке.
— Доктор… Ради бога!.. — прорыдал он. — Поскорее!..
Он ввел меня в спальню. На широкой двуспальной кровати, согнувшись, головою к стене, неподвижно лежала молодая женщина. Я взялся за пульс, — рука была холодна и тяжела, пульса не было; я положил молодую женщину на спину, посмотрел глаз, выслушал сердце… Она была мертва. Я медленно выпрямился.
— Ну, что? — спросил муж. Я с сожалением пожал плечами.
— Умерла?! — захлебнулся он, и вдруг, глядя на меня остановившимися, выпученными глазами, быстро, коротко зарыдал, словно залаял; он как будто не мог оторвать взгляда от моих глаз, трясясь и рыдая этим странным, отрывистым, похожим на быстрый лай рыданием.
— Успокойтесь… Ну, что же делать! — сказал я, кладя ему руку на рукав.
Он тяжело опустился на стул и, раскачиваясь всем телом, схватился за голову. Стоявшая у комода девушка в ночной кофте и вязаной юбке громко заплакала.
Умершая холодела. Молодая и прекрасная, в обшитой кружевами рубашке она лежала средь смятых простынь, еще, казалось, полных теплом постели.
— Как все это произошло? — спросил я.
— Совсем была здорова! — выкрикнул муж. — Вечером из гостей приехали… Ночью просыпаюсь, вижу — лежит как-то боком. Тронул ее за плечо — не шевелится, холодная… Господи, господи, господи, — повторил он, крутя на себе волосы. — Оо-оо-оо!.. Ваня, да что же эта такое?!
Мой спутник жалко заморгал глазами.
— Ну, голубчик! Сережа! Ну, что же делать! — печально и упрашивающе произнес он. Божья воля! Вон у Чепракова, сам знаешь, тоже было, — что же поделаешь против бога?
— Да ведь… сейчас только!.. На-астенька! Настя!..
Девушка оделась и пошла послать дворника за матерью умершей. Товарищ продолжал утешать мужа. Мне было нечего делать, — я встал уходить.
— Сейчас, доктор! Одну минутку… Будьте добры! — быстро проговорил муж.
Продолжая рыдать, он поспешно выдвинул ящик комода, порылся в нем и протянул мне три рубля.
— Не надо! — сказал я, нахмурившись и отводя его руку.
— Нет, доктор, как же так? — встрепенулся он. — С какой стати? Нет, уж пожалуйста!..
Пришлось взять. Я воротился домой. Мне было тяжело и обидно, полученные три рубля жгли мне карман: каким грубым и резким диссонансом они ворвались в их горе!
Мне представлялось, что так у меня на глазах умерла моя жена, — и в это время искать какие-то три рубля, чтоб заплатить врачу! Да будь все врачи ангелами, одно это оплачивание их помощи в то время, когда кажется, что весь мир должен замереть от горя, — одно это способно внушить к ним брезгливое и враждебное чувство. Такое именно чувство, глядя на себя со стороны, я и испытывал к себе.
О, эта плата! Как много времени должно было пройти, чтоб хоть сколько-нибудь свыкнуться с нею! Каждый твой шаг отмечается рублем, звон этого рубля непрерывно стоит между тобой и страдающим человеком. Сколько осложнений он вызывает в отношениях, как часто мешает делу и связывает руки!
Особенно тяготил меня первое время самый способ оценки врачебного труда — плата врачу не за излечение, а просто за лечение. При теперешнем состоянии науки иначе и быть не может; но все-таки казалось диким и бессмысленным получать деньги за труд, не принесший никому пользы. Года три назад один лионский врач лечил больную внутриматочными впрыскивания ми йода; больная не поправлялась. Муж больной, состоятельный человек вместо уплаты гонорара, предъявил иск к врачу в 10 000 франков за причиненный якобы вред здоровью его жены. Суд отказал истцу в иске и приговорил его уплатить врачу шестьсот франков за лечение, так как врач при лечении употреблял способ, выработанный наукою, и поэтому не может быть ответствен за неудачу лечения.
Ну, а чем же виноват больной, который обращается к врачу за помощью, а должен ему платить за удовольствие безрезультатно лечиться по «способу выработанному наукой»? Сганарель в мольеровском «Le medecin malgn lui»[84] говорит: «Я нахожу, что ремесло врача — самое выгодное из всех делаешь ли ты свое дело хорошо или худо, тебе всегда одинаково платят. Неудача никогда не обрушивается на наши спины, и мы кроим, как нам угодно, материю, над которою работаем. Если башмачник, делая башмаки, испортит кусочек кожи, он должен будет заплатить убытки; но здесь можно испортить человека, ничем не платясь за это». В этих словах Сганареля, как и вообще в отзывах Мольера о врачах, много убийственно верного. Дело только в том, что для насмешки тут совершенно нет места: перед нами опять одна из тех сложных, тяжелых несообразностей, которыми так томительно-обильно врачебное дело. Лионский суд нашел, что обвиняемый врач «употреблял способ, выработанный наукою, и поэтому не может быть ответствен за неудачу лечения». Мольер устами субретки Туанетты (в «Le malade imaginaire»[85]) насмешливо заметит: «Ну, конечно! Вы, врачи находитесь при больных только для того, чтоб получать ваши гонорары и делать назначения; а остальное уж дело самих больных; пусть поправляются, если могут». И на это приходится совершенно серьезно ответить словами, которыми у Мольера карикатурный доктор Диафойрус отвечает Туанетте: «Cela est vrai! On n'est oblige qu'a traiter les gens dans les formes». Да, именно, — мы только обязаны лечить людей по всем правилам науки. И не наша вина, что эта наука так несовершенна. Если бы врач получал вознаграждение только за успешное лечение, то, щадя свой труд, он не стал бы браться за лечение сколько-нибудь серьезной болезни, так как поручиться за ее излечение он никогда не может.
Вначале вообще всякая плата, которую мне приходилось получать за мой врачебный совет, страшно тяготила меня, она принижала меня в моих собственных глазах и грязным пятном ложилась на мое дело. Я не понимал, как могли западноевропейские врачи дойти до такого цинизма, чтоб ввести в обычай посылку пациентам счетов за лечение. Счет за лечение! Как будто врач — торговец, и его отношение к пациенту можно усчитывать, словно какую-нибудь бакалею, франками и марками! Как вольтеровский идеальный врач, я принимал плату «не иначе, как с сожалением», и пользовался всяким предлогом, чтобы отказаться от нее. Первые два года я нанимал в Петербурге комнату от хозяйки. Хозяйка часто обращалась к моей врачебной помощи и первое время при прощании вручала мне деньги.