Касьян подходит к лошади и легонько хлопает ее ладонью по спине. Она повертывает к нему голову, спокойно глядит на него с полминуты, не переставая жевать, и отворачивается.
— Ешь, ешь с богом! — хлопает ее еще раз Касьян и лезет рукой к яслям, посмотреть, довольно ли там сена. Потом он выходит за ворота и усаживается на свое любимое место — на завалинку, где он сидит каждый вечер после ужина. Сидит и мечтает о далекой "Расее", считает дни, которые ему остается провести в разлуке с родимой сторонкой, соображает, с какими капиталами он в нее явится.
— Лето, а темень какая… И добро бы дожжа была, а то и дожжи нет и неба чистая, а темень, как у шайтана за пазухой… Самый непутевый клеймат! — озирается по сторонам Касьян, устраиваясь поудобнее на своем месте. Устраивается — и погружается в раздумье. Сначала он думает, что бабы напрасно жалобятся на судьбу и мужей, потому что и сами они не бог весть какие угодницы; потом соображает, много ли ему остается свезти с поля сена и, наконец, переходит к любимой мечте. Трудовой день кончен, о мамоне похлопотали достаточно, — можно доставить душе удовольствие.
Из "Расеи" Касьян ушел только в прошлом году, но уже и теперь она ему рисуется какой-то волшебной страной с молочными реками и кисельными берегами. И это — несмотря на то, что выжила его из "Расеи" нужда: измаяли мужики землю, разгневали и ее, и небо, и бога, и перестал бог давать благословение на урожай, и небо не давало дождя, а земля — ни трав, ни хлеба. И что ни год, то все хуже и хуже, — и жить стало невмоготу. Начались среди мужиков разговоры о переселении, и поползли они, как муравьи, в разные стороны от своей деревни. Кто навсегда, продавая землю и домашность, кто — на время, заколотив только наглухо свою избенку. Наговорил Касьяну один знакомец о том, как легко добываются в Сибири и на Урале деньги, — и Касьян тоже решил уйти из деревни на год, на два, сходить на Урал за деньгами. Тем временем и землица его отдохнет, и господь, может быть, смилостивится, и вернется он не с пустыми руками.
Ушел, добрался до Урала, который оказался вовсе уж не таким золотым, каким представлял его себе Касьян, — и затосковал. Давила его здесь природа: и эти нависшие горы, и этот колючий, серьезный и угрюмый лес, и это темное неласковое небо. Давили его и здешние люди, грубые и насмешливые: он, с его мягкой речью и странными манерами, казался им чужим и смешным. Его не любили, над ним издевались… И скоро опротивел Касьяну Урал — и он мечтал о родной стороне, как узник мечтает о свободе.
Нет, должно быть, на свете стороны милее "Расеи". Там все лучше, ласковее, роднее… Положим, Касьян — бобыль, и в "Расее" у него нет никого близких, но ведь тем более он должен сродниться со своей сторонкой.
Да, в "Расее" все лучше. "Клеймат" там чудесный, мягкий и ласковый, народ, в сравнении с здешним, — ангелы… Касьян воображает себя в своей деревеньке: тепло, хорошо, нет этакой темени, кругом не сердитые, ощетинившиеся неприветливым ельником горы, как здесь, а привольное, широкое и веселое поле. С него доносятся крики перепелов, дергача (ах, милая птица: дерг, дерг!.. здесь ее нет: "клеймат" не дозволяет), кругом — все свое, родное. Где-то вдали поют песню, не здешнюю, разбойничью, а унылую и стройную, умную песню. Поют не все хором, как здесь, а запевает сначала один, лучше всего — баба, и ее голос, сначала неуверенный и слабый, мало-помалу крепнет и звенит все громче и громче… И сколько в нем, в этом голосе, родной печали, родного томленья…
Выходили на дорогу три молодца,
Трое братьев родимыих…
Вот подхватывают мотив еще несколько голосов, мужских и женских, и песня льется широко и привольно, как льются "расейские" реки…
Смотрели они в разны стороны,
Нет дороженьке конца-краю…
Каждое коленце песни неизбежно кончается протяжной, замирающей нотой; мужской голос стелется низко-низко, по самой земле, припадая к ней и плача над ней, а женский звенит безысходной печалью под самым небом и теряется, и замирает где-то высоко-высоко в тоскливой мольбе… Слушаешь эту родную песню — пробирается до самой души печальный напев, и плачет душа, и рвется за песней… Эх, нешто здесь, на Урале, может кто понимать "расейскую" песню?
Да, в "Расее" все лучше… Вспоминается Касьяну его заколоченная избенка в конце длинной и беспорядочной деревенской улицы. Избенка покривилась немного на один бок и, как старушка, всем своим дряхлым телом налегла на костыль, чтобы не упасть. На ее крыше теперь прорастает, поди, трава; скудный забор вокруг нее, вероятно, растаскали зимой на дрова, — и стоит она сирота-сиротой, без хозяина… А хозяин ушел в чужедальнюю сторонушку поискать себе доли — и живет среди чужих людей, и вздыхает по своему углу…
Посмотрели братья на дороженьку — призадумались:
Эх, куда же ты, дороженька, ведешь?
Эх, чего бы не дал Касьян за удовольствие взглянуть, хоть одним глазком, на свою старушку-избенку, посидеть, хотя с полчасика, не на чужой, а на своей завалинке!..
Здесь, на заводе, только одно напоминает немного "Расею", — вот эти отрывистые, сухие и звонкие звуки сторожевой колотушки, доносящиеся с того конца длинной заводской улицы. Они приближаются, становятся громче, — сторож поднимается вверх по улице. Он то стучит монотонно и равнодушно — и звуки несутся ровные, один за другим, то начинает колотить нервно и торопливо — и звуки летят беспорядочно и бестолково, точно в испуге обгоняя друг друга, то слабые, то сильные…
Вот они уже совсем близко, из темноты вырисовывается сгорбленная фигура сторожа. Он подходит к Касьяну и перестает стучать.
— Сидишь, полуношник?.. Все, чай, об Расее думаешь? Доброе здоровье!
Слова сторожа звучат насмешливо и добродушно. Он привык каждую ночь находить Касьяна на завалинке и всегда просиживает с ним час-другой. Оба они — бобыли, оба — не здешние, оба — не спят по ночам, — причин взаимной симпатии много.
— Караулишь?.. Воров пугаешь? — в тон сторожу спрашивает Касьян. — Здравствуй…
Сторож присаживается рядом с Касьяном.
— Ночью что-то тихо, — говорит он. — Вчера вот, не-приведи господи, что было. Головорез-народ… Из году в год все хуже… А с кого спрос? С меня — что не углядел… Ворота кому намажут — я виноват; человека изрежут — опять я… А разве в этакую темень углядишь? Да и углядишь, не сунешься — не об двух головах… Головорез-народ…
— Сибирь-матушка…
— Ну, опять затвердила сорока Якова одно про всякого.
Молчание.
— Комар, чтоб те треснуть! — хлопает себя по руке Касьян. — Здесь и комары-то не как в Расее, — добавляет он, помолчав. — Одно звание, что комары… В Расее комар-то, что твой котенок. Как бык, гудет.
— Ну, уж ты… Понес! — улыбается сторож.
— Ей-богу, право… Уж на что паскудная тварь — лягушка, а и та в Расее чище.
Касьян немного горячится, что с ним бывает всякий раз, когда он рассказывает о "Расее" и когда ему не верят. Он и сам чувствует, что немного пересаливает, и в силу этого говорит еще с большей горячностью и даже божится, чтобы доказать хотя этим правдивость своих слов. Он вскакивает и, показывая руками невероятные размеры "расейских" лягушек, горячо говорит:
— У нас лягушки — во… По картузу, господь с ними…. По траве-то значит, как лошади сигают… Бух, бух… Ей-богу, право…
— Чего и баять, — смеется сторож. — А что огонь у вас в избе-то? — дает он разговору другое направление: разговоры о "Расее" ему почему-то неприятны.
— Спиридона нету. Загулял, должно.
— А-а… Плохо живут. У бабы-то, значит, грех был до свадьбы, — ну, конечно, Спиридону и неприятность. Му-жик-от он гордый… Как пьяный напьется, значит, так и давай бабу учить… А что уж — не вернешь… Опоздал малость с наукой-то.
— Э-эх, жисть! — вздыхает Касьян.
— Да, брат, жисть… Там дерутся, здесь ругаются, тут блудят, воруют, — тут и жисть вся. Конец, должно, скоро… Перед концом это. Народ болтает: знамение уж было… Да… Днем, значит, работают, а как ночь — и начинается. Ночью живут, потому днем не до жизни. Много я насмотрелся… и так надо говорить — жисть теперь нестоющая… По нынешним бы временам первейшее бы дело в пустыню идти, чтобы, значит, людей звания не было, да где ее найдешь, пустыню-то? Везде напакостили, везде торчат. Сторож говорит неспокойно, даже как будто сердито.
— В Расее не так, — начинает было Касьян, но не развивает своей мысли, так как уже знает, что сторож не верит в возможность хорошей жизни на земле и что разговоры о "Расее" его раздражают, хотя он ничем и не выказывает этого.
— Что там Расея… Везде одно… Довольно я насмотрелся… Жизнь прожить — не поле перейти, всего навидался… В старину, бают, лучше было, да кто знает. Тут, значит, живешь, небо коптишь, счастья не видишь, а на том свете — в ад милости просим, жил неправильно. Э-эх-ма!.. Плохо, брат Касьян.
Молчание.
— Спокой человеку надобен, — нарушает его Касьян. — И чтобы на своей стороне…