И нервно крутя пальцами в трубочку письмо, Хвалынцев заходил по комнате. Он принял к сердцу полученное известие — и втайне его печалило, грызло и бесило заявление о его шпионстве: "что это — нелепое ли предостережение, с целью постращать, или в самом деле правда?" Кровь кидалась ему в голову, как только начинал он думать и воображать себе, что его фамилия сопоставляется "с этим словом". Хвалынцев — шпион!.. "Э, нет мои милые, я вам докажу… я вам докажу, что так нельзя!.. Это уже слишком!" злобно бормотал он, стиснув зубы, а рассудок меж тем скромно подшептывал в это самое время простой вопрос: "чем же ты это, любезный друг, им докажешь?" — И досадливая злоба еще пуще подступала к его сердцу.
Он долго не мог уснуть. Все одна и та же оскорбительная мысль, все то же злобное чувство, даже и в коротком, перерывчатом сне, не давало ему покою.
Утром, часу в одиннадцатом, он поехал к Стрешневым.
Татьяна Николаевна сразу заметила, что ему как-то не по себе.
— Что с вами нынче? — почти на первом же слове спросила она.
— А вот, прочтите и узнаете, — ответил он, подавая вчерашнее письмо.
Та развернула бумагу и быстро принялась читать. По ее лицу можно было видеть, какое впечатление производит на нее это послание.
— Какие мерзости! — вырвалось у нее с негодованием, когда она дочла до последней строки. — Неужели это правда? Неужели у вас такие нелепости распространяются так же легко и быстро, как в Славнобубенске?
— А что ж, мудреного нету!
— Но после этого мало-мальски самостоятельному человеку просто жить нельзя! — Чуть высказал мнение, несогласное с большинством — сейчас шпион, сейчас подлец! Да это хуже всякого рабства!
Хвалынцев пожал плечами.
— Устинов прав: среда, действительно, тот же палач и деспот, — тихо сказал он; — как ее ни презирай, а она, помимо твоего презрения, даст-таки почувствовать себя слишком чувствительным образом.
Татьяна Николаевна остановилась в какой-то внутренней, сосредоточенной борьбе со своим собственным раздумьем. Решить ли так, или эдак? высказывалось в ее взоре, в ее суровой морщинке над бровями, в ее медленном и редком подергивании углами губ. Видно было, что обвинение, павшее на Хвалынцева, слишком успело задеть ее за живое.
— Послушайте, Константин Семенович! — решительно подняла, наконец, она на него свои глаза. — Хоть это все и мерзость, и глупость, но… мне кажется, оставлять без внимания такие вещи не должно. Ваше имя, ваша честь должны стоять слишком высоко! Они не должны ни минуты оставаться под какой бы то ни было тенью!
— Что ж прикажете делать? — горько улыбнувшись, спросил он.
— Что делать? — быстро и оживленно подхватила девушка. — Прежде всего разъяснить это дело. Может быть, все это не более, как плоская шутка какого-нибудь благоприятеля, не слишком разборчивого на средства; в таком случае наказать его за это, выставить его поступок на позор товарищей.
— О, помилуйте! до того ли им теперь! — перебил студент. — В университете идет дело поважней моего личного самолюбия. Да и едва ли шутка: мы, надо сознаться, слишком скоры на самые решительные приговоры.
Стрешнева снова задумалась.
— В таком случае вот что: уважаете вы ваших товарищей или нет? Уважаете вы общее мнение студентской массы?
— Вопрос даже излишний, — возразил Хвалынцев. — Я сам студент.
— Значит, уважаете, — утвердительно заключила девушка. — Ну, так поезжайте сейчас же на сходку! Сейчас поезжайте! Там вы сами воочию убедитесь, насколько тут правды — и если да, то постарайтесь своим поведением доказать товарищам, что они на ваш счет заблуждаются. Поезжайте! Вот вам рука моя на счастье… Я буду ждать вас…
Хвалынцев с любовью и благодарностью поцеловал протянутую руку и отправился на сходку.
* * *
Подъезжая к университету, он еще издали увидел огромную толпу, запрудившую всю набережную. В этой толпе пестрела самая разнообразная публика, серели ряды войска, над которыми виднелись тонкие, частые иглы штыков; несколько гарцующих на месте всадников заметно выдавались над головами; еще далее — стройный ряд конных жандармов… Все это могло бы предвещать нечто недоброе, если бы частое повторение подобных явлений за последнее время не приучило студентов смотреть на них, как на нечто весьма обыкновенное, вроде необходимой декорации при театральной комедии.
Хвалынцев расплатился с извозчиком и спешно отправился пешком по набережной. Квартальный надзиратель и несколько полицейских пропустили его беспрепятственно. Он уже с трудом пробирался между рядами солдат, с одной стороны, и массою публики — с другой, как вдруг дорога ему была загорожена крупом строевой лошади. На седле красовался какой-то генерал и жестикулируя говорил о чем-то толпе и солдатам. Хвалынцев приостановился.
— Это мальчишки, которых правительство кормит, поит и одевает на свой счет, — раздался голос с коня, — а они, неблагодарные, бунтуют!.. Из них, братцы, со временем выйдут подьячие, которые грабят вас, грабят народ — дадим им хороший урок!
Вся кровь бросилась в голову Хвалынцева. Из груди, переполнявшейся негодованием, готовы были вырваться слезы.
— Ваше превосходительство! не все средства хороши и позволительны! — закричал он. — Это ложь! это клевета!
Генерал повернулся, желая поймать голос, осмелившийся встретить его слова столь громким протестом.
Ближайшая толпа из публики, смекнув в чем дело, в тот же миг закрыла собою студента и образовала между ним и всадником довольно плотную и густую стену. Хвалынцев рванулся было вперед, но его задержали и закрывая продолжали оттирать назад.
— Найти и взять, — крикнул генерал, обращаясь к близстоявшему городовому.
Тот расторопно кинулся в толпу, но толпа, встретившая его гулом и смехом, все более и более оттирала студента вглубь, так что все усилия полицейского остались тщетны.
Отчасти сконфуженный, генерал шагом поехал далее, к университету.
Хвалынцев, с трудом пролагая себе дорогу в толпе, отправился в том же направлении. Вот засинели перед ним студентские околыши, вот он уже примкнул к их толпе. На сердце у него было так смутно и так тревожно: он не знал, как отнесутся теперь к нему его товарищи; он втайне боялся за свое доброе имя и сознавал, что минута встречи с ними должна быть роковою, что после нее нужно решиться на что-нибудь такое, что сразу разубедило бы их, рассеяло все предубеждения. Но чем именно должно быть это "что-нибудь такое", в чем оно должно заключаться? студент не знал и не мог еще дать самому себе ясного отчета; он только был твердо уверен, что "что-нибудь такое" он сделает, что оно будет и будет непременно. У страха глаза велики, говорит пословица. У предубежденного в какую-либо сторону человека они точно так же велики, а Хвалынцев явился сюда уже предубежденным, настроенным в известном направлении, и потому был способен видеть в каждом взгляде, в каждом пожатии руки, в каждом слове и движении знаменательное для себя явление, явление, направленное против своей личности в дурную, враждебную сторону. Может быть, в сущности, многого из того что ему казалось, вовсе и не было, но уж он-то сам, по внутреннему настроению, склонен был глядеть на все преувеличенными глазами и объяснять себе все так, как подсказывало ему его собственное, болезненное чувство. Ему показалось, что на него весьма многие стали вдруг косо глядеть, что некоторые как будто уклонились от встречи с его взглядом, от его поклона, что самые речи как будто становились сдержаннее, при первом его появлении в том или другом месте толпы. Болезненное чувство досады и незаслуженного оскорбления подымалось в его душе, а на подобное настроение очень много повлияли и дурно проведенная ночь, и возбуждение нервов, и неожиданное столкновение с ораторствовавшим генералом. "А ведь струсил, подло струсил", сам себя упрекал в душе Хвалынцев. — "Следовало бы не прятаться в толпе, а выйти прямо к нему и честно сказать: "это я сказал", а я почти беспрепятственно позволил оттереть себя. Арестовали бы, ну и пускай!.. Тогда бы, по крайней мере, все знали, всем бы было известно"…
"И все вздор! И никто бы не знал, и никому не было бы известно!" следовал в нем новый поток мыслей. — "То было бы там, а они здесь, откуда ж бы узнали они? Никто из них этого и не увидел бы… Доказать… Но чем доказать… Нужно, необходимо нужно что-то такое сделать, чтобы все увидели, чтобы все поняли… Но что такое сделать?.. Что именно нужно?.."
Чем более поддавался Хвалынцев этим мыслям, тем все смутнее и тяжелее становилось ему, и он вдруг как-то почувствовал себя одиноким, чужим, лишним среди этой толпы товарищей, отторгнутым от нее членом, вследствие какого-то тайного, неведомого, высшего приговора. Ему стало очень горько и больно; досада и злость, и сознание своего бессилия еще пуще стали сжимать и щемить его душу.