Тревожно застучали по полу палочки церемониймейстеров, сквозь открывшуюся и сейчас же закрывшуюся дверь ворвался клочок молитвенного пения. Пели — многолетие.
Раздалась команда: «Господа офицеры! смирно!», и все сразу стихло. В толпу офицеров вошел Государь. Саблин видел его, слышал его тихий и как будто взволнованный голос, но ничего не услышал и не понял из того, что говорил Государь. Он сам был взволнован своим внезапным решением ехать на войну и потому не мог понять слов Государя. Государь говорил тихо и коротко. И едва он кончил, кто-то из стоявших близ него крикнул «ура!», и это «ура!» вдруг вспыхнуло, могучее и великое, и пошло перекатываться по залу, а когда офицеры спускались по лестнице, это «ура» катилось за ними молодое, задорное и лихое. В победе не сомневались.
Саблин, выйдя из дворца, подозвал извозчика, стоявшего на площади, и без торга сел, чтобы ехать домой.
Ярко светило зимнее солнце, блестел чистый примерзший снег. Бежали по панели мальчишки и радостно кричали:
— Большая победа Японии над Россией! Нападение на Порт-Артур! большая победа Японии!
«Что такое кричат они? — подумал Саблин. — Как смеют они так кричать? Победа Японии! И никто не остановит! Идет офицер, остановился, купил газету. Стоит городовой и полное равнодушие к тому, что кричит этот глупый мальчишка. Что это? Отсутствие патриотизма, непонимание важности минуты?
…Большая победа Японии! Три броненосца погибли!.. Где я? В Токио или Санкт-Петербурге? Но почему я сам не остановлю его и не надеру ему основательно уши за эти ужасные выкрики?.. Никому, никому это не режет сердца, никто не обращает внимания. Идет барышня, студент… Кто же мы, русские, если мы не видим и не понимаем этого?»
Извозчик, выехав на Малую Морскую, пустил лошадь бежать мерною дробною рысью и, обернувшись с облучка к Саблину и показывая свое румяное лицо, обросшее молодою курчавою бородою, сказал:
— А что, барин, правда, что Государь войну объявил этим самым… японцам-то, что ли?
— Да. Ты не слышал разве, что они напали на нас и три корабля едва не потопили?
— Слыхать-то слыхал. Как не слыхать. Все говорят. А только неужто война? По-иному бы надо.
— Как по-иному? — с удивлением спросил Саблин.
— Да так… По-хорошему. Чтобы, значит, без войны этой самой.
— Этого нельзя.
— Нельзя-то нельзя, а только надо. Царь-то, он все может. Как Бог все одно.
Извозчик помолчал немного, подергал озабоченно вожжами и снова повернулся к Саблину:
— Слышь, значит, и мобилизация будет?
— Да. Конечно, будет, — отвечал Саблин.
— Во! Это самое я и говорю, что не надо. Ты пойми. У меня жена, трое детей, значит. Теперь месяц тому назад я, значит, лошадь купил, сани, — сам от себя езжу, хозяином стал. А тут мобилизация. Да как же это так? А? Э-эх. Не надо, говорю. Не надо. Миром бы лучше кончили.
Саблин заплатил извозчику и с отвращением посмотрел на его румяное, доброе, красивое лицо.
«Это русские люди! — думал он, поднимаясь по лестнице. — Японцы напали. Ведь они пощечину дали русскому народу, а русский народ облизнулся и что — ничего? Другую щеку подставить готов. Свой печной горшок ему всего дороже. Что ему красота подвига, слава, честь! — непонятные звуки. Ему вот это — жена, да трое детей, да сам хозяин. Ужас! Ужас Один кругом и пустота! Никакого патриотизма!»
Шестилетний Коля в синей суконной матроске и штанишках с голыми коленками и голубоглазая светловолосая пятилетняя Таня по звонку узнали, что это звонил отец, и, не слушаясь бонны немки, побежали, топоча ножками, в прихожую.
— Папа плиехал, папа плиехал, — пел Коля, хватая отца за холодный палаш и играя темляком. — Я пелвый плибежал к папе.
— И я пелвая, — говорила Таня, теребя темляк.
— Ну, идите, дети. А то я с мороза, простудитесь.
— Папа! И я с молоза, — говорил Коля, следуя за отцом. — Папа, а почему велблюд — велблюд?..
— Возьмите их, фрейлин, — сказал Саблин, — Вера Константиновна дома?
— Они у себя в малой гостиной, — отвечала кокетливая белокурая бонна.
— Попросите ее ко мне.
Саблин прошел в кабинет и, сняв колет, повесил его на спинку стула и остался в рубашке и рейтузах. Вера Константиновна вошла к нему. Они поцеловались.
— Александг', - сказала тихо Вера Константиновна. — Неужели это пг'авда? Война объявлена?
— Да, сейчас Государь сам сказал нам об этом. Да ведь иначе и быть не могло! Такое оскорбление русскому народу.
— Наш полк, конечно, не пойдет, — сказала Вера Константиновна.
— Да, не пойдет, но офицерам разрешено идти с другими полками, переводиться туда на время войны, и я пойду…
— Как? — хмуря темные брови, сказала Вера Константиновна. — Ты не сделаешь этого.
— Почему? — быстро спросил Саблин и остановился у окна, спиною к свету. Вера Константиновна стояла подле кресла. На ней был утренний, кружевами отделанный, бледно-голубой капот. Волосы были не причесаны и капризными прядками набегали на белый лоб.
— Кто же идет от полка? — тихо, едва шевеля губами, спросила Вера Константиновна.
— Фетисов, Оксенширна, Мальский, Попов и Туров, — отвечал Саблин.
— Фетисова я понимаю. Буйная голова, безумец, авантюг'ист… Оксеншиг'на мальчишка-головог'ез, котог'ого ског'о не будут пг'инимать в пог'ядочных домах и выгонят за пьянство из полка, Мальского и Попова г'одители никогда не пустят. Туг'ов пусть идет — он никому не нужен, пг'ыщавый уг'од, но ты? Ты?.. Ты думал о том, что ты делаешь, когда записывался?
— Вера, я думал об этом. Я знаю одно, что раз война, то мой долг как офицера идти на войну. Иначе я не понимаю. Стыдно будет ходить по улицам, носить офицерскую форму, когда идет война. И я не понимаю, Вера, как можешь ты быть против… Ты ведь против этого?
— Пг'отив, — спокойно и гордо сказала Вера Константиновна, и ее ноздри раздулись. Голова поднялась кверху, и бледно-голубые глаза устремились в глаза Саблину. Он не выдержал ее взгляда и опустил голову.
— Ты, Вера, потомок ливонских рыцарей. Ты не можешь этого говорить. Если бы я колебался, ты должна была бы убедить меня и послать. Твой долг сказать мне — или со щитом, или на щите, — сказал Саблин.
— Я свой долг понимаю, — сказала Вера Константиновна, — но понимай и ты свой долг. Скажи, твой полк идет? Твой эскадг'он, люди, кото-г'ых ты учил и воспитывал, идут?.. Что же ты молчишь?
— Нет, не идут.
— Твой долг быть с ними. Ты никогда не знаешь, что будет дальше. А если… Если гваг'дия понадобится здесь для защиты тг'она, а все офице-г'ы г'азбегутся за дешевыми лавг'ами побед над японцами. Кг'асиво это будет?
Саблин долго ничего не отвечал.
— Я не говог'ю пг'о то, что ты не можешь так бг'осить меня. Я молода, я так тебя люблю. Без тебя мне не жить. Пожалей меня!
Она протянула к нему руки. Широкие, обшитые кружевами рукава капота соскользнули с них, и обнаженные по локоть, белые, полные, прекрасные руки простерлись к нему. Саблин боролся с собою. Он стоял у окна, опустив голову, и тяжело дышал. Кровь приливала к вискам и мешала трезво мыслить. Возбуждение от слов Государя, от того подъема, который был во дворце, когда раздавалось громовое ликующее «ура» офицеров, проходило и сменялось другим возбуждением. Возбуждением от прекрасного женского тела, такого ароматного и так хорошо ему знакомого.
— Как хочешь! — печально сказала Вера Константиновна, и протянутые к Саблину прекрасные руки упали. — Как хочешь?! Я ни слова не сказала бы, если бы шел наш полк. Тогда это был бы твой долг. Но твой долг — защита Пг'естола и Г'одины. Завоевательная война, экспедиция в Японию — это удел авантюг'истов, для котог'ых личная слава дог'оже, нежели суг'овое исполнение долга. Но подумай о Госудаг'е. Госудаг'ь снискал тебя своими милостями. Он сделал тебя своим адъютантом, и в гг'озную минуту войны и, может быть, смуты, когда ему будет тяжело, ты оставишь его.
Она стояла скорбная, и синие глаза ее были устремлены на него из-под темных пушистых ресниц. Почти черные брови нахмурились, складка легла на лбу, тонкие губы были сурово сжаты.
— Ну, хог'ошо! Ну, поезжай… — вдруг слабым, плачущим голосом сказала она, и слезы бриллиантами заискрились в заблестевших глазах и упали на розовые щеки. Она безсильно опустилась в широкое кожаное кресло. В одну секунду он был у ее ног, обнимал ее колени, покрывал поцелуями маленькие душистые руки, целовал ее щеки, покрытые слезами, искал ее губы, но она отворачивалась от него и прятала лицо на его груди и то отталкивала, то притягивала к себе.
Страсть овладела ими……
Вера Константиновна, покрасневшая, растрепанная и счастливая одержанной победой, вышла из кабинета. Саблин остался один. Он сел на диване, взъерошил свои густые волосы и задумался. Чем, в сущности, он лучше того извозчика, который вез его и рассуждал о войне и мобилизации? Там — только что начатое хозяйство, лошадь, сани, жена и дети, зарождающееся счастье собственника, которое надо разрушить во имя долга, здесь — уют и комфорт богатой квартиры, любовь прелестной молодой женщины и то широкое счастье беззаботной жизни, которое ощущал он в себе все эти годы. Кто патриот? Где безкорыстная сильная могучая любовь к Родине, не знающая той жертвы, которой она не могла бы принести? Но слова Веры Константиновны глубоко запали в его душу. Извозчик если его призовут, должен идти. А, может быть, его и не призовут и тогда при нем останется и его семья, и его лошадь, и все его хозяйство. О чем же думать? Его — Саблина — не призвали. Его долг, действительно, быть на его тяжелом посту, а не на веселой, экзотической экспедиции. Ощущение близости нежного тела еще жило в нем, он улыбнулся счастливою улыбкою, потянулся и подумал: «Да, права русская пословица — ночная кукушка всех перекукует».