И я возвращал и продолжал лечить без конца, а своя жизнь уходила безвозвратно. И вот уже ушла. Чудинов остановился, подергал себя за клок серых седеющих волос и повторил:
— Ушла… а человек живет только раз.
— Вы скажете, — заговорил Чудинов тише и спокойнее, — почему я не сочетал свою личную жизнь с вашей так называемой наукой? Потому, что я был очень добросовестным ученым, — это раз, а второе — я очень любил жизнь и потому боялся ее, как врага науки. И я продал жизнь за какой-то призрак. Я банкир, раздавший все по долгам и ничего не получивший обратно. Зачем я вожусь, пачкаюсь с этими гнилыми, дохлыми людьми, моими пациентами? Чтобы они воспроизводили на свет идиотов, подобных тому, которого мы с вами только что видели… Кто этот офицер, который говорил с вами, — сын покойного? родственник?
— Это жених дочери, — печально и не глядя на Чудинова, ответил доктор.
— Так, так. Я и думал, — радостно закричал Чудинов. — Вы врач, и я вам скажу — ведь это тоже мой пациент. Понимаете? Так вот, не угодно ли, миленькое потомство получится, а — не правда ли?.. Так зачем же, скажите, зачем я этим мерзавцам жизнь-то отдал?.. Чтобы сделать их способными распложать идиотов.
В это время опять затрещал входной звонок, Чудинов пошел в переднюю, а молодой врач, смущенный всей этой неожиданной тирадой знаменитости, нерешительно взялся за шапку.
Стоя посреди ковра, ожидая возвращения хозяина, он слышал, как Чудинов, повышая голос, начал кричать на кого-то, потом закончил:
— Вон!.. сию же минуту вон!
Входная дверь хлопнула, и Чудинов возвратился усталый, бледный, с опустившимися углами губ.
— Я, кажется, разволновался и наделал глупости, — сказал он упавшим голосом. — Сейчас выгнал этого офицера…
По настоянию молодого врача Чудинов лег в постель и принял бром. Прощаясь с коллегой, он задержал его руку в своей и, чтобы смягчить все слышанное им, сказал, криво улыбаясь:
— Жрец сошел с ума. Пожалуйста, напишите и объясните все этому воину, а то он,
чего доброго, еще на дуэль меня вызовет.
С.-Петербург,
4 апреля 1905 г.
I
В раннем детстве меня посещала очень странная греза. Это случалось тогда, когда я подолгу глядел из окна на улицу. Бежали люди туда и сюда, встречались, мелькали мимо друг друга, останавливались, улыбались, размахивали руками; грохотали извозчичьи экипажи, с понурыми послушными лошадьми, со сгорбленными извозчиками на козлах; женщины, мужчины, дети, собаки — все это беспрерывно текло и текло целыми часами по улице.
И тогда мне начинало казаться, что люди только притворяются такими озабоченными, торопливыми, равнодушными и чужими — притворяются потому, что не помнят, забыли о чем-то самом главном, громадном и торжественном. И я думал: вот-вот оно наступит. Сразу, в один невообразимо короткий момент пронесется по всему миру одна и та же чудная, забытая мысль, — и сразу все остановится. Люди, животные, дома, камни, облака на небе — все, все, — живое и неживое, с изумлением встрепенется, замрет, замолкнет и прислушается. И тогда высоко над миром ясно раздастся труба архангела, призывающая к Страшному суду.
С трепетом в детском сердце, со страхом и с глубокой верой ждал я чуда. Ждал до тех пор, пока вдоль по темной улице не протягивались двумя золотыми цепями огни фонарей.
II
Был у меня также один страшный сон, повторявшийся почти каждый месяц и мучивший меня.
В темной голой комнате томится несколько человек, раздавленных ужасом, дрожащих, обессиленных. Я тоже с ними. Некоторые из нас сидят вдоль стен, по углам, и, обхватив руками угловатые колени, медленно качаются взад и вперед. Другие рвут на себе волосы. Иные ходят взад и вперед, избегая друг друга при встречах уклончивыми движениями, движениями зверей, запертых в клетку.
Но ни одного слова, ни одного звука не произносят наши губы, оледенелые от ужаса. Глаза наши, не отрываясь, устремлены, точно прикованы невидимыми нитями к тому месту в стене, где находится дверь. Время от времени она отворяется, и тотчас же один из нас, без зова, покорно, низко опустив голову, идет и исчезает за дверью. Дверь опять закрывается.
Но на минуту мы все видим огромную комнату, залитую багровым светом, в котором мечутся бледные, измученные тени, слышим крики боли и отчаяния и, наконец, видим его — Палача! Он стоит неподвижно, огромный, сильный и серьезный, красное платье тесно обтягивает его мускулистое тело, его широкое лицо бледно. Это — Палач, и так его зовут потому, что у него нет другого имени.
Закрывается дверь — и снова темница и ужас. Я знаю, что сейчас придет и моя очередь. В смертельной тоске я хватаюсь руками за голову и шепчу:
— Нет… не может быть… Это сон, это только сон. Я сейчас проснусь!..
Но я не просыпаюсь и опять думаю, весь холодея и дрожа от страха:
«Если бы я спал, то не думал бы о том, что сплю. Все это живая, настоящая действительность: эти отчаянные, безмолвные фигуры, кровавая комната. Палач, ожидающий меня… Смерть!»
Открывается дверь. «Моя очередь», — думаю я и покорно встаю, чувствуя ужас каждой частичкой своего тела. Широкое, бледное лицо Палача поворачивается ко мне. И тогда я просыпаюсь.
III
Но теперь все чаще и чаще снится мне земля — это огромное живое ядро, которое, вращаясь, летит стремительно в какую-то черную, бесконечную, безвестную бездну, летит, повинуясь точным и таинственным законам. И кругом земли — тьма, густая, красная тьма, насыщенная испарениями крови и запахом трупов. Это навис и сгустился над нею страшный, липкий кошмар, и она стонет и мечется во сне и не может проснуться.
Вижу я свою бедную, прекрасную, удивительную, непонятную родину. Вижу ее, точно возлюбленную женщину, — обесчещенной, изуродованной, окровавленной, поруганной и обманутой. Вижу ее неизмеримо громадную, от Ледовитого океана до теплых морей, от Запада до сказочного Востока, и вся она в зареве пожаров, вся залита кровью и усеяна трупами, вся содрогается от стонов и проклятий. Кровавый сон ходит над нею, и в этом сне озверелые шайки с хохотом убивают женщин и стариков, разбивают головы детей о камни мостовой, и в этой красной мгле руки людей дымятся от крови.
Я вижу, как повсюду простираются исхудалые руки и как сухие, искривленные рты беззвучно вопят:
— Хлеба!
— Терпите! — отвечают им одни.
— Молчите! — кричат другие.
Я вижу людей с телами, иссушенными огнем, с руками, подорванными непосильной работой, людей с разбитой чахлой грудью.
— Наш труд — проклятие, не хотим рабства! — слышу я их беззвучные вопли.
— Терпите! — отвечают одни.
— Молчите! — кричат другие. — Терпите рабство — или смерть вам и щенятам вашим.
И вижу я также сытых, изрыгающих обильную пищу, которая не вместилась в желудках их, и вижу недоверчивых, что прячут от голодного недоеденную корку хлеба, и вижу рабов, убивающих по неведению, и вижу трупы мучеников попранными и оплеванными.
И тогда-то мне начинает казаться, что скоро проснется окровавленный мир. Чудится мне, что однажды ночью или днем, среди пожаров, насилия, крови и стонов раздастся над миром чье-то спокойное, мудрое, тяжелое слово — понятное и радостное слово. И все проснутся, вздохнут глубоко и прозреют. И сами собою опустятся взведенные ружья, от стыда покраснеют лица сытых, светом загорятся лица недоверчивых и слабых, и там, где была кровь, вырастут прекрасные цветы, из которых мы сплетем венки на могилы мучеников. Тогда вчерашний раб скажет: «Нет больше рабства». И господин скажет: «Нет в мире господина, кроме человека!? А сияющая, пробужденная земля скажет всем ласково: «Дети! идите к сосцам моим, идите все, равные и свободные. Я изнемогаю от обилия молока».
IV
Я верю: кончается сон, и идет пробуждение. Мы просыпаемся при свете огненной и кровавой зари. Но это заря не ночи, а утра. Светлеет небо над нами, утренний ветер шумит в деревьях! Бегут темные ночные призраки. Товарищи! Идет день свободы! Вечная слава тем, кто нас будит от кровавых снов. Вечная память страдальческим теням.
1905
Помогай богом! (Прим. А. И. Куприна.)
вурдалак, упырь. (Прим. А. И. Куприна.)
живет. (Прим. А. И. Куприна.)
завалинка. (Прим. А. И. Куприна.)
Офицеры главного штаба — Прим. А. И. Куприна
Смесь песка и деревянных опилок, которой посыпается арена цирка. (Прим. А. И. Куприна.)
Добрый день, мой дорогой господин Арбузов! (итал., франц.)