– А, Господи!.. Больной!.. Я, конечно, не стану вас уверять, что я здоров: все равно не поверите… Но только, какой же я, к черту, больной?..
– Но вы и нездоровы, – осторожно, но внушительно ответил доктор.
– Чем? – порывисто спросил сумасшедший. – У меня ничего не болит, и я сравнительно даже в хорошем расположении духа, что для меня всегда было редкостью… Ах, доктор, доктор… Ха!.. Как раз тогда меня посадили в сумасшедший дом, когда я открыл эту штуку… Хаарошую штуку, доктор!
– А… это любопытно, – поднимая брови, заметил доктор, и его острое лицо напомнило морду заинтересованной собаки.
– Еще бы…
Сумасшедший вдруг засмеялся, встал, отошел к окну и долго молча смотрел прямо навстречу солнцу. Доктор тоже молча смотрел ему в спину. Грязно-желтый халат от солнца обрисовался золотой каймой.
– Я вам сейчас это скажу, – заговорил опять сумасшедший, поворачиваясь и подходя.
И лицо у него было уже совершенно серьезное и даже как будто грустное, но от этого оно только стало приятнее.
– Вам очень не идет смеяться, – почему-то сказал доктор.
– Разве? – заинтересовался сумасшедший. – Да я и сам это замечал… и многие мне это говорили… Да я и не люблю смеяться…
Он засмеялся. Смех у него был сухой, деревянный.
– И смеюсь, доктор, смеюсь очень часто… Но я сам хотел не об этом… Видите, с тех пор, как я себя помню мыслящим человеком, я постоянно думал о смерти… и очень упорно…
– Ага! – громко сказал доктор и снял очки.
Глаза у него оказались большие и такие красивые, что сумасшедший невольно замолчал.
– А вам так вот очки не идут! – сказал он.
– Э… нет… это пустяки… а вот вы об этом… думали, значит, очень много о смерти? – заторопился доктор. – Это очень любопытно…
– Да, знаете… Я не могу вам, конечно, передать всего того, что я перечувствовал… а только очень нехорошо было!.. Я, бывало, по ночам плакал, как маленький мальчик, от страха… Все представлял себе, как это будет… как я умру, как сгнию, и как, в конце концов, меня совсем не будет… Так-таки вовсе и не будет! Это очень трудно, почти невозможно представить себе… а все-таки… так и будет.
Доктор скомкал в руке бороду и промолчал.
– Ну это еще ничего… то есть, не то, что «ничего», а даже очень скверно, печально, омерзительно, но… самое скверное в том, что я-то умру, а все останется, останутся даже результаты моей жизни… ибо, как бы ни был человек мал, но есть какие-то результаты его жизни!.. Да, так вот… я, предположим, очень и очень страдал, я воображал, что ужасно важно, что я был честен или подлец первой степени… и что все это пойдет, так сказать, впрок: мои страдания, мой ум. моя честность и подлость и даже моя глупость послужат для будущего, если не для чего другого, то хоть для назидания… вообще я, как оказывается, хоть и жил, и в великом страхе смерти ждал, но все это вовсе не для себя – хоть и воображаю, что для себя, – а для… черт его знает, для чего, потому что и потомки мои тоже ведь не для себя будут жить… И… знаете, доктор, попалась мне одна книжка, а в книжке той мысль, и хоть мысль была, может быть, и вовсе глупая, а меня поразила… так поразила, что я ее на память заучил.
– Это интересно, – пробормотал доктор.
– Вот она: «Природа неотразима, ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое. Она не знает ничего, ни добра, ни зла, она не терпит ничего абсолютного, вечного, ничего неизменного. Человек – ее дитя… но она мать не только человека, и у нее нет предпочтения: все, что она создает, она создает за счет другого, одно разрушает, чтобы создать другое, и ей все равно…»
– Так, – грустно заметил доктор, но сейчас же спохватился и, надевая очки, строго прибавил: – Ну и что же из этого?..
Сумасшедший засмеялся, смеялся долго и довольно сердито, а когда перестал, то возразил:
– Да ничего, так-таки и ничего… Вы видите, какая это глупая мысль, глупая до того, что в ней вовсе нет мысли… Так – фактик есть, а мысли нет… а факт без мысли – одна глупость… Мысль вывел я сам… Я решил, что дело далеко не так по идее, если можно так выразиться – природа вовсе не не терпит ничего абсолютно вечного… напротив: у нее все – вечно, вечно до приторности, до однообразия и надоедливости; но только вечны у нее не факты, а идеи… самая суть существования… не дерево, а пейзаж, не человек, а человечество, не влюбленный, а любовь, не гений и злодей, а гениальность и злодейство… Понимаете вы меня?
– По… понимаю, – с усилием ответил доктор.
– Мы вот с вами сидим и мучимся мыслью о смерти… природе до нас – ни самомалейшего дела: мы благополучно, ни на какие рассуждения невзирая, помрем, и нас, – как не бывало… очень просто… но мучения наши вечны, вечна их идея. Соломон № 1-й, который жил Бог знает когда, ужасно мучился мыслью о смерти, Соломон № 2-й, который будет жить Бог знает когда, тоже будет ужасно страдать по той же причине… Я в первый раз поцелуюсь с невыразимым наслаждением, а когда у меня уже появится вечная костяная улыбочка, сладость первого поцелуя переживет еще миллион миллионов и больше влюбленных… совершенно с тем же чувством… Но я, кажется, повторяюсь?..
– Да-а…
– Да… ну… так вот: во всей этой пакостной мыслишке одно только заключение, – поскольку это касается не идеи, а факта, нас с вами, значит – это то, что природе «все равно». Понимаете, мы ей не нужны, «идею нас» она возьмет, а что касается нас лично, то ей в высшей степени наплевать… И это, извольте видеть, после всей той муки, которую я пережил… Ах ты стерва!.. Ей – все равно!.. Так мне-то не все равно!.. Плевать мне на то, что ей все равно!.. Совсем не все равно!
Сумасшедший завизжал так громко, так пронзительно, что доктор укоризненно, хотя и совершенно машинально, заметил:
– Ну вот… сейчас и видно…
– Что я сумасшедший?.. Это еще вопрос… да-с, вопрос… вопросик! Я, конечно, пришел в телячье возбуждение… я закричал… и все такое… но ведь удивительного в этом ничего нет: наоборот – удивительно, что люди, постоянно думая о смерти, боясь ее до умопомрачения, единственно на страхе смерти основав всю свою культуру, так прилично относятся к этому вопросу… поговорят чинно, погрустят меланхолично, иной раз всплакнут в носовой платочек и промолчат, займутся каждый своим делом, отнюдь не нарушая общественной тишины… а я… я думаю, что это они – сумасшедшие или просто дураки, если могут перед такой штукой еще приличия соблюдать!..
Доктор очень хорошо вспомнил, как ему хотелось иногда, с несвойственным его летам и солидности ожесточением, начать биться головой о стену или кусать подушку или рвать на себе волосы.
– Этим ничему не поможешь, – угрюмо заметил он. Сумасшедший помолчал.
– Ну да… но ведь, когда больно, хочется кричать, и когда кричишь, то будто легче…
– Да?
– Да…
– Гм… ну пусть…
– Да и все-таки самому перед собой не так стыдно: все-таки я, мол, хоть на то употребил свою свободную душу, эту самую, чтобы кричать караул!.. Не шел, как болван, на убой… и не обманывал себя теми благоглупостями, которыми принято себя утешать в сей беде… Удивительное дело! Человек по натуре лакей… ведь природа… она уж действительно вечна, ей есть смысл думать не о факте, а об его идее, но человек – сам конечнее всякого факта, – туда же пыжится; старается представиться, что и он чрезвычайно дорожит тоже не фактом, а идеей… Можно ведь у нас во всю жизнь ни одного ласкового слова никому не сказать, а людей, человечество любить, и это будет очень великолепно, очень добродетельно в самом лучшем смысле слова… Так и видно: притворяются людишки, хихикают перед своим всемогущим барином, который их, как баранчиков, хлоп-хлоп! – и все у них где-то в глубине души сидит этакая надеждишка, махонькая, с воробьиный носочек, даже меньше, совсем меньше, потому что знает же, уверен всякий из нас, что «оставь надежду навсегда»… сидит эта лакейская надеждишка: ну авось, авось… ну может… ну как-нибудь… и того!.. Слово «помилует» уж и вовсе не произносится, потому уж слишком очевидно…
– Ну и что же, наконец? – с тоской спросил доктор и потер руки, точно ему стало очень холодно.
– И, наконец, то, что возненавидел я эту самую природу горше горького!.. Дни и ночи думал: да найдется же и на тебя какая управа, будь ты проклята!.. И видите, доктор, я довольно еще равнодушно отнесся к природе вне земли, которая… Ибо ведь ни черта в ней я не понимаю… То есть, не то что не понимаю, но чувствовать не могу… Что такое для меня звезда, например? Тьфу, и больше ничего!.. Она сама по себе, я – сам по себе… слишком дальнее, должно быть, расстояние… А вот земная природа, та самая, которой нужно зачем-то лущить нас, как орешки, смакуя нашу идею, то есть идею нас… Все, бывало, думаю: как же так… какое имеет право кто бы то ни был мучить меня, потом другого, а потом миллионного и так далее до бесконечности? Почему-то больше всего меня сладость первого поцелуя угнетала: я, мол, поцеловал раз, один только маленький разик, и уже – тю-тю… а первый поцелуй со всей своей прелестью так и останется, будет вечен, вечно юн и прекрасен… да и все остальное… Ведь обидно же… высшая это обида, такая обида, что хуже и нет!..