бороться с ним: сходство заставляло его быть равным. Одно время он даже писал на темы поздних романов Толстого небесталанные контрроманы, но затем сломался, заболел нервным расстройством и уехал из России. Можно только пожалеть, что он не сошел с ума и до конца своих дней знал, что он Лев Львович, а не Лев Николаевич Толстой. Оказавшись впоследствии в Америке, бедствуя там – это было уже после семнадцатого года – Лев Львович в Голливуде стал сниматься в кино в роли отца и, неплохо рисуя (в юности он несколько лет учился в Париже), с себя рисовать его портреты. Вряд ли есть другие примеры столь полной капитуляции.
В том, что говорил Кочин, конечно, много правды, и я недаром его здесь цитирую, но история взаимоотношений Льва Николаевича и Льва Львовича еще печальнее, чем ему представлялось. Дело в том, что старший сын Толстого, тоже названный Львом, был на самом деле или самим Толстым, или его братом. Тут не может быть никаких сомнений. Домашний врач Толстых Глюк говорил коллегам, что уверен, что сын Лев однояйцовый близнец Льва Николаевича. По неизвестным причинам его развитие задержалось, и сформировался он уже в утробе жены Толстого Софьи Андреевны Берс.
Глюк говорил, что любовь Берс к Толстому его всегда поражала: это была классическая любовь матери к сыну, и то, что Берс фактически родила Толстому его самого, выносила такого же Льва, как и мать Льва Николаевича, всё превосходно объясняет. Конечно, о подобном продолжении себя любой человек, особенно человек, отчаянно, как Лев Николаевич, боявшийся смерти, может только мечтать – ведь ему было дано то, что редко кому давалось: продлить свою жизнь на еще целую человеческую жизнь, видеть, как ты сам растешь и развиваешься, как делаешься таким, какой ты есть; оставаясь самим собой, видеть себя со стороны, знать, что это ты и вот какой ты на самом деле. Льву Николаевичу было дано воскреснуть, не умирая; ему две жизни были дарованы, и обе очень длинные, но он не оценил дара.
И вот, когда Лев Львович стал подрастать и для всех сделалось очевидно, что это Лев Николаевич и есть, Толстой стал доказывать, что нет, не он, а просто его и Берс сын; конечно, в нем, как в каждом ребенке, что-то есть от отца, но не более того. В старшем Толстом уже накопилось много эгоизма, он как бы чувствовал себя завершением цепи: до него всё поднималось, а он – вершина, и дальше идти в их роду некуда, он – конец, а пытаться продолжать его – профанация. Толстой только один и может быть.
Вообще не стоит думать, что подобные случаи с близнецами – такая уж редкость; недавно, например, в Китае у человека, жаловавшегося на постоянные боли в желудке, удалили во время операции часть челюсти, ребро и пучок волос его брата-близнеца, съеденного им еще в утробе матери; похожая история была в прошлом году в Индии, где врачи из живота больного извлекли даже мягкие ткани и, кроме того, совершенно целую затылочную кость.
Истории болезни китайца и индуса сильно взволновали толстовцев, особенно Морозова, и они, перебивая друг друга, стали обсуждать конфликты и соперничество между братьями, которые начинаются еще в утробе и проходят столь же жестоко и кроваво, как между Каином и Авелем. Остальных оба случая каннибализма тоже потрясли, и в палате сошлись, что, узнав, что ты съел родного брата, жить дальше невозможно, иначе нравственности не существует вовсе. Второй толстовец, Сабуров, забыв, что речь идет о его учителе Толстом, сказал: «Какова все-таки человеческая психика, как все-таки человек умеет хорошо забывать то, что ему не нужно: что бы ни было, ты по-прежнему чист и непорочен! Ведь эти люди, наверное, даже не знают за собой вины, не испытывают никакого раскаянья, словно поедали не они, – как же всё гадко и мерзко!» Но были и те, кто Сабурова не поддержал.
Больной Рогов сказал, что, возможно, это было ритуальным убийством: убивший и съевший своего брата-врага, по поверью, наследовал его силу и ум; не исключен и иной вариант: Толстой голодал или, вернее, оба они голодали – и поняли, что выжить из них может лишь один, и тогда был брошен жребий. То была страшная трагедия для обоих, но кому повезло, поклялся брату, что проживет жизнь за них двоих. Они обнялись и поцеловались. Так что об омерзении речь не идет – напротив, перед нами пример высшей нравственности, пример героизма и самопожертвования, и только время показало, достоин ли был дара выживший.
«На подобных примерах, – добавил кто-то, – мы должны учить наших детей, а не отбрасывать как нечто постыдное. Кроме всего прочего, – сказал тот же человек, – у нас, в сущности, вообще нет оснований обвинять Толстого в убийстве; он ведь своего брата не съедал, а просто задержал его развитие. Меня гораздо больше печалит поведение Льва Николаевича, когда брат наконец родился. Зачем было объяснять Льву Львовичу, что он не Лев Николаевич, – это как мать, мечтающая о сыне, родив девочку, воспитывает ее, будто мальчика; в итоге дочь вырастает с мужскими манерами, ухватками и потом несчастна всю жизнь или даже кончает с собой, потому что не может вынести раздвоения.
Лев Николаевич думал, что, воспитывая сына не так, как воспитывали его самого, сделает из него другого человека. Толстой вообще считал, что среда играет куда боˊльшую роль, чем наследственность. Чтобы отвадить Льва Львовича от литературы, он посылает его во Францию учиться ваянию. И после возвращения сына в Россию, хотя уже было ясно, что скульптора из него не выйдет, Толстой при каждом удобном случае объяснял Льву Львовичу, что писателя формирует жизнь; так, его, Толстого, сделала писателем война и пребывание в Севастополе. Кроме того, прозаику необходимо внутреннее спокойствие, которого у Льва Львовича нет: он нервен, неровен и писать по-настоящему, как пишет сам Лев Николаевич, никогда не сможет».
Особые споры вызвали у нас контрроманы младшего Толстого. Морозов считал, что у Льва Львовича просто не могло быть отличных от отца сюжетов, и он, давая своим героям иную – иногда решительно иную – трактовку, пытался, как и хотел отец, отделиться от него. Резко, для всех явно продемонстрировать, что он другой. То есть он принял правила, навязанные старшим Толстым, и вел себя как его сын. Но Толстой не оценил, не захотел это понять, принял за издевательство.
Однако я с этим морозовским толкованием не согласен: известно, что, в отличие от самого Льва Николаевича, Лев Львович и на йоту не отступал от линии раннего Толстого. Так вот, я думаю,