- Великолепно! Замечательно! - восторженно восклицал гусар, поднимая бокал в честь говорившего. - Святые слова! Поздравляю от всей души!
А в душе Девяткина сказанные слова отозвались по-иному. Не великолепны, не замечательны и не святы были для него эти слова. Он своими глазами видел многое и знал всему этому настоящую цену. Но волнение, которое его сейчас охватило, и обида за неправду обратились на вертлявого гусара, а не на оратора, потому что тот поговорил и кончил, а этот опять вскочил, весь разноцветный, красочный и восторженный, опять надоедливо заболтал и снова хлопнулся во всю мочь на сиденье. Недоброе чувство к этому гусару зародилось в душе Девяткина.
Это недоброе чувство быстро нарастало, и через минуту гусар стал ему ненавистен до крайности. Ему захотелось, чтобы тот на что-нибудь наткнулся или чтоб скорее напился до полного безобразия и повалился под стол, как это случается иногда с гостями, и чтобы его, закрыв лицо салфеткой, поволок бы Девяткин у всех на виду в соседний кабинет откачивать нашатырем и холодной водой...
Но ничего подобного не случилось. Гусар был весел и пил без конца, как ни в чем не бывало. Когда он еще раз вскочил и закричал "браво" новому оратору, вспоминавшему свои подвиги и победы, Девяткин, глядя на малиновые гусарские рейтузы, натянутые назади, точно кожа на барабане, мрачно подумал: "Вот бы ему на стуле подставить вилку, когда он бросается сесть. Пусть бы напоролся на нее со всего размаху!.."
Он отмахнулся от этой случайной мысли и, стараясь не глядеть более на гусара, стал внимательно вслушиватьсоя в разговоры других. Но чем внимательнее он вслушивался, тем туманнее становились для него чужие слова и на душе становилось тяжелее, и по-своему, по-мужицки начали видеться иные картины. Ясно вспоминались ему при этом громы выстрелов по баррикадам, ружейная трескотня, вспоминались и обыски в Люберцах; наконец братская могила, в которую укладывали милого, ни в чем не повинного Федю.
VIII
Шальная мысль оскорбить и осквернить великолепного гусара быстро завладела Девяткиным. Вот он, простой человек, весь вечер принужден услуживать и выслушивать похвальбу людей, пришедших с пулями и штыками усмирять народ, который потерял терпение в неправде и угнетении. Вот он, Девяткин, смирный и больной человек, работающий всю жизнь, малограмотный, но понимающий, однако, кроме своего дела, и многое другое, видит и знает, как жизнь трудна, а они этого не видят и не понимают и не хотят понять. Они пришли усмирять и убивать тех, кто восстал, но они сами признаются, что убивали и неповинных, лишь бы навести ужас перед своей силой. Чем помешал им братик Федя? За что убили его? И как убили?.. Штыками в живот и в горло. За что? Что мог он им сделать?
Девяткин видел перед собой этого юнца с голубыми ясными глазами, никогда не сидевшего сложа руки. За что же его убили? И как теперь быть без него старикам в деревне?..
- В Перове... в Голутвине... мы всю эту банду взяли на пушку! слышалось из одного угла.
А из другого доносилось:
- Несколько снарядов в окошко - и кричат оттуда:
"Сдаемся, сдаемся!" Белая тряпочка из окна - и готово дело!
А вокруг гусара говорили громко и весело о женщинах, о вине, о балете, о картах.
- Понимаете ли: улан! Человек молодой, красавец!
Женщины от него без ума, и все к нему - как мухи на мед! - восторгался кто-то отсутствующим уланом. - Иприэтом ни капельки вина! Никогда ни единой капли! Вот!
Гусар на это усмехнулся и, вскочив со стаканом вина в руке, проговорил:
- Н-не согласен! Н-не верю!
Потом тихонько, исключительно для своей компании, весело пропел нежным тенором:
Кто по три раза в день не пьян,
Тот - извините - не улан!..
Дружным хохотом встретили соседи это неожиданное выступление, а тот уже снова шлепнулся обратно на свой стул и весело и победоносно глядел на окружающих, молча протягивая свой опорожненный фужер, который ему сейчас же наполнили шампанским.
Девяткин не без удовольствия стал замечать, что гусар, наконец, слабеет и, вероятно, через полчаса будет валяться под столом. Но тот, чувствуя, что силы начинают ему изменять, вытащил откуда-то из куртки круглую коробочку, вынул из нее белую маленькую пилюлю, положил на язык и запил ее глотком вина.
- Простите, дорогие друзья мои, - сказал он меняющимся голосом. - Это со мной иногда бывает, но ненадолго.
Я начинаю чувствовать слабость во всем теле. На пять минут я погружаюсь в нирвану, - бормотал он заплетающимся языком, - а через пять минут... опять я к вашим услугам. С меня все это... как с гуся вода... Да, минут пять... три... две... Извините.
Он закрыл рукою глаза и, чуть заметно пошатываясь, облокотился на стол. Его оставили в покое и заговорили на тему дня.
Опять кто-то начал рассказывать о разрушенных баррикадах, кто-то сообщил о расстреле училища, где засели дружинники, о стриженых девицах в солдатских папахах, в высоких сапогах, с пистолетами за пазухой, и, когда заговорил молодой офицер о том, что в борьбе нельзя церемониться, что лучше перебить десять неповинных, чем упустить одного виновного, ибо отсюда вырастает новая змея, - в это время гусар глядел уже на оратора как ни в чем не бывало свежими веселыми глазами и, едва дав ему закончить речь, громко воскликнул, совершенно обновленный:
- Вот это - браво! Это дело! Это прекрасно сказано и серьезно!
Он вскочил, по обыкновению, но одна рука ему изменила и зацепила посуду. Со звоном повалились тяжелые хрустальные фужеры на скатерть, и два из них разбились. Полукруглые большие осколки, опрокинутые острыми клыками вверх, тихо покачивались на столе, а в самых клыках, и остриях, и в граненых узорах мелкими радужными искрами, голубыми, красными и золотыми, отражались огни люстр.
- Я так же думаю, - громко говорил гусар. - Я солидарен. Пусть лучше погибнет десять невинных, чем спасется один преступник. Это блестяще! Это восхитительно!
Девяткин видел все это и слышал и вдруг рванулся к столу. В мозгу его что-то сверкнуло, в сердце что-то отозвалось. План моментально созрел. Вот, вот оно, что нужно! Вот тебе за десять невинных, вот за...
Думать было некогда. Он был уже за спиной гусара.
Быстро смахнул он в салфетку осколки фужеров и, не теряя ни секунды, выбрал наскоро самый крупный, самый острый кусок баккара, полукруглый, с большими треугольными клыками, и быстро подсунул этот кусок на середину стула, обратив остриями вверх. Все это случилось в дветри секунды.
- Пью ваше здоровье!.. За вашу прекрасную мысль, которую мы будем, надеюсь, проводить в жизнь! Ура!
Он опрокинул в открытый рот почти полный бокал и, как всегда, со всей силой, крепко трамбуя сидение ляжками, бросился на стул.
Девяткин был уже в стороне и вытряхивал из салфетки в сорную корзину осколки.
Произошло что-то странное, не понятное сначала никому. Гусар вдруг побелел, как полотно, и из груди его вырвался стон. Он покачнулся на своем стуле и повалился на бок. Его успели подхватить.
Когда его приподняли, то все кожаное сидение было в липкой крови, а рейтузы разодраны, и сквозь натянутое сукно сочились и падали темные капли, а куски хрусталя впивались остриями в тело и все еще держались там, тоже окрашенные кровью.
Раненого подхватили под руки и потащили в отдельный кабинет на перевязку. Все сразу смолкло, все зловеще насторожилось.
- Не обращайте внимания, господа, - произнес усатый капитан, выходя из-за стола. - Ничтожный случай, который не может мешать нашему веселью, уверяю вас; и ротмистр вернется к нам через несколько минут совершенно здоровым. Прошу вас, продолжайте вашу беседу. За здоровье нашего милого ротмистра!
Опять полилось вино, зашумели разговоры, а капитан, идя прямо на Девяткина, стоявшего возле сорной корзины, сказал ему почти мимоходом:
- Иди за мной в коридор.
Девяткин, плохо сознавая, что делает, и прижимая руку к сильно бьющемуся сердцу, вышел за капитаном.
- Где у вас тут уборная?
- Пожалуйте.
Оба они сделали друг за другом несколько шагов. Вдруг капитан круто повернулся. В коридоре, среди двух толстых каменных стен, не было никого. Он резко взглянул Девяткину своими быстрыми черными глазами в его простые оробевшие глаза и сказал:
- Я все видел!
Потом добавил:
- Ты дружинник... мер-за-вец! И ты уцелел?!
Девяткин молчал, только глядел на капитана и видел как вдруг в его руке сверкнул серебристый револьвер.
- Мерзавец!
Это было последнее, что слышал Девяткин.
В зале не было даже слышно выстрела за шумом голосов. Белая рубаха Девяткина густо окрасилась кровью, а сам он, прислоненный к стене, точно вдруг повис на ней, а затем повалился на пол с простреленной головой.
Бряцая шпорами и убирая в карман револьвер, капитан возвратился в зал, приказав на ходу прибежавшему метрдотелю:
- Убрать эту падаль. Немедленно! И молчать!
И веселый пир продолжался всю ночь, до рассвета.