— А-а-ах! — произнес он, покачав головой и, заворотив полу зипуна, отер ею крупный пот, выступивший на лбу,
— Не жарко, брат! — с иронией заметил ему Петр Матвеевич.
— От думы, кум! От жары-то я не шибко на пот-то податлив! А-а-ах! Дай-то, господи, говорю, дослужить поскорее. И-и-и, то ись обеми руками хрест положу. И ей-богу, от одной думы-то энтой сколь сокрушения! — произнес он, разведя руками… — Один одно говорит, другой совсем инако, а мое-то дело — темь!..
— Чего ж ты надумал-то, а?..
— Надумал-то! да надумал-то я таперича, кум, скажу тебе, большое дело!
— А-а! Подавай господи, пора!
— И то ись так таперича в своем уме полагаю, — с глубоко серьезным выражением в лице говорил хозяин, — твори господи волю свою!
— То-о-олько-то?
— Возложись, и будешь паче всего невредителен!
Петр Матвеевич снова забарабанил по столу и, сжав губы, слегка засвистал.
— Не-емного же ты выдумал! — с иронией произнес он. — А я-то сдуру порадовался, думал, ты и невесть что, — а оно не-е-мно-о-го! А как же ты с Кульком-то рассчитаешь меня, а? — спросил он после продолжительного молчания — мне время-то не терпит, а задолжал-то он мне вместе с Вялым более тридцати рублей, по нонешним-то временам — де-еньги! А я под рыбу ему давал. Ты отбери-ко мне рыбу-то у него, а?
— Одумается и сам отдаст, обожди зорить-то!
Петр Матвеевич посмотрел на него, угрюмо насупив брови, и, приподнявшись с лавки, молча взялся за шапку.
— Толковать-то язык устанет. Ай, голова-а! — отрывисто проговорил он. — И ищи суда!
— А-а-ах ты строптивый какой, ну-у!..
— Будешь строптив, как один вот так-то подкует, да другой, а карман-то один… Идешь, что ль?
— Не каплет! Прикуси, испей хоша чайку, в кои-то веки заглянешь?..
— Идешь, спрашиваю, аль нет? — настойчиво повторил Петр Матвеевич.
— А-а-ах какой ты, ну-у! А я исшо хотел было сегодня крупу провеять, мужик тут покупает ее у меня, а тут грехи одни, и ей-богу, грехи! — говорил хозяин, неохотно охорашивая свою белую мерлущатую шапку, и выходя вслед за гостем.
По дороге Петр Матвеевич завернул в балаган и взял с собою Семена, Авдея же послал за лошадью с розвальнями. Дойдя до избы Кулька, стоявшей около гумен, окаймлявших берег Иртыша, они встретились с ним у калитки. Увидя их, Кулек остановился.
— Распахивай-ко ворота для дорогих-то гостей, — м насмешкой сказал Петр Матвеевич, когда они подощли к нему.
— А зачем бы это бог в дешевую-то избу дорогих-то гостей принес? — спросил его в свою очередь Кулек, загородив собою вход в калитку.
— Ты бы из учтивства-то в избу примолвил, не тати[3] к тебе пришли! — серьезно заметил ему Роман Васильевич, видимо входивший в роль от сознания своего достоинства.
— Не заперта, милости просим. Добрая-то весть, сказывают, сама летит, худую-то только на ворота вешают. Не за добром, видать, в гости-то называетесь! — говорил Кулек, входя во двор и отворяя дверь в избу, куда вслед за ним вошли голова и Петр Матвеевич.
О горькой нужде в быту Кулька можно было заключить уже по обстановке в избе. Около покосившихся, но все-таки чисто выбеленных стен стояли лавки, сходившиеся у стола в переднем углу. У печки висела люлька, в которой стонал обернутый в какие-то лохмотья больной ребенок. У узенького оконца, с натянутым вместо стекла бычачьим пузырем, едва пропускавшим дневной свет, сидела с прялкой в руках подросток-девочка, в одной грубой пестрядинной рубахе, — прикрывавшей ее тощее тело. Сидя у люльки, жена Кулька, пожилая женщина с болезненно истомленным лицом, укачивала на руках другого больного ребенка, то прижимая его к груди, то поднимая на воздух, чтобы унять его плач и удушливый кашель. И мука, нестерпимая мука выражалась в эти минуты на ее лице. И грустная картина эта, и удушливый, спертый воздух, и царивший в избе мрак охватили бы человека, незнакомого с жизнью нашего крестьянина, томительным чувством. Но не того закала были вошедшие.
При входе головы и Петра Матвеевича девушка испуганно встала, с недоумением глядя на них. Холодный воздух, охвативший люльку, возбудил в ребенке, лежавшем в ней, кашель, кончившийся глухим, сиплым криком. Успокоившийся на руках матери ребенок, разбуженный ее торопливым движением, также разразился плачем.
— О-ох, господи! — произнесла бедная женщина, прислонясь к печи и снова укачивая его.
— Ганька! — крикнул Кулек девушке, стоявшей с прялкою в руках, — возьми робят-то да снеси их к Вялому в избу! — Чем же угощать-то тебя, Роман Васильич, что не обошел честью, заглянул и в мою клеть? — спросил он, когда девушка, закутав плачущих детей в изорванный полушубок, унесла их и в избе воцарилась тишина.
— Обиду вот на тебя Петр Матвеич принес, братец ты мой! — ответил он, присев на лавку.
— Что за шесть гривен пуд рыбы не отдаю, а-а-а? Емок он на энти обиды-то!.. Так ты это судить нас пришел, а?
— А-ах, братец, и все, то ись, вы!.. Ты ведь брал деньги-то?
— В отпор не иду — брал.
— И отдай… по заповеди… путем отдай!
— И отдаю. Пушшай берет рыбу. Вот он тут сидит, я при нем и говорить буду. Он вот обиду несет, а что сам обижает, про эфто молчит!.. Я брал… Брал, и расписку выдал вместе с Вялым, под рыбу брал, рыбой и отдаю. Так зачем он грабить-то хочет, а? Вот он тут сидит… глаз на глаз… ты и спроси его, нешто по нынешним-то ценам за шесть гривен пуд-то осетрины взять не грабеж, а?..
— Экие-то слова мо-отри в препорцию, друг! — внушительно заметил ему Петр Матвеевич, — а то за поношенье чести!..
— Нешто у тебя есть честь-то? — презрительно усмехнувшись, спросил его Кулек.
— Смо-о-отри, говорю, о-ой!..
— Не пужай! Смотреть-то не на что! — раздражительно ответил он. — Ты о чести своей молчал бы! Честь-то твоя — что у худой бабы подол — обшмыгана!..
— И в самом деле, ты, Кулек, поприглядней на слова-то будь! — строго заметил ему и Роман Васильевич. — Слово-то слову не инако: вылетит — не поймаешь!
— Мое-то слово горе говорит, Роман Васильевич. Ты гляди, ртов сколь… пить, есть хотят, а работник-то на семью один я. Ты подушну-то спрашивашь, вздоху не даешь… есть чего отдать аль нет, а разорвись да выдай! Пушшай уж казна берет, ну-у, божье попущенье! За что ж исшо купцы-то наезжают грабить нас, а?.. А коли ты честный, говоришь, — обратился он к Петру Матвеевичу, — ты по чести и бери… не зори… не отнимай у нищего-то последнего куска изо рта! Ведь ты сы-ыт, избытошно богом-то взыскан, а я нищ, ни-и-ищ! — И в голосе Кулька зазвучали слезы.
— И болт… привяжи вместо языка-то, устанет в разговор рах-то энтих! — сухо произнес Петр Матвеич, глядя куда-то в сторону. — Ты, голова, сказки пришел слушать аль за делом? — с иронией спросил он.
Роман Васильевич вместо ответа глубоко вздохнул. Видно было, что в душе его происходила борьба.
— Ну-у, он те и прикинет две-то, три гривны от щедрыни! — внезапно утешил он Кулька.
— С каких это резонов ты взял? — угрюмо насупившись, спросил его Петр Матвеевич.
— На нужу-то его, что богу бы свеча, кум, бедное и его дело-то! — с грустью в голосе заступился он.
— Из чужих-то карманов ты бы гривен-то на свечи богу не высовывал, а свой широк: распахни, ставь, запрета нет!
Роман Васильевич почесал в затылке.
— А я вот спрашиваю, почем ты со сказки-то платишь? — снова спросил он.
— Нужа мужичье-то дело, друг, а-а-ах, нужа великая, — произнес, не отвечая на вопрос его, Роман Васильевич.
— А мы сложа руки хлеб-то едим, а?
— Известно, купцу одна работа: деньги считай да брюхо: расти! — язвительно вмешался Кулек.
— А-а… и ты б, коли завид берет на купеческое трудолюбие, нажил бы капитал и занялся бы этим делом, аль невмоготу? Ты вот лучше, чем энти присказки-то на уши мотать, без греха бы рассчитался со мной!
— Похвалился сам взять, и бери! — ответил ему Кулек.
— Своих-то рук, стало быть, нет у тебя на отдачу-то, а на то выросли, чтоб только в заем брать.
— И свои есть, да не поднимутся у робят-то малых кус урвать… их энтот кус-то… и-их
— Деньги-то, помнится, ты на себя брал — не на робят.
— И бери! Рыбу бери! Я не стою! Тебе боле надоть!
— Слышь? Голова, отдает, так чего ж?
— Без препоны… бери! — решительно повторил Кулек.
— Возьмем, не затрудним тебя, не сумняйся! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич, — а ты, коли добром отдаешьа покажи ее, где она!
— Не касающе меня энто дело, — ты ж сказал, что не я хозяин, а ты!.. А хозяин сам должен знать, где его добро лежит. — И, отойдя от печи, он сел на скамью и, опустив голову обхватил ее руками, –
Все молчали.
— Энто докедова ж будет, а? Голова!..
— А-а-ах, отступиться б! — произнес Роман Васильевич, махнув рукой. — Кулек, а-а Кулек, ну те к богу, ра-азвяжись за один конец, может, и тебе бог на твою долю пошлет!
— Я не хозяин своего добра, меня и не спрашивай: веди их в амбар, пусть грабит! — обратился он к жене, все время молча стоявшей у печи, грустно подперши рукою щеку и время от времени утирая передником накатывающиеся на глаза слезы.