— Мария Васильевна, позвольте вернуться… к объяснению с вами…
У нее в глазах блеснул огонек, лицо зарделось, она метнула вспыхнувший взор на него и тихо заговорила:
— Я много думала. Ничего хорошего не выйдет. Лучше всего — простая дружба. Я недовольна настоящей жизнью. Но, если брошу мужа и сойдусь с вами, моя жизнь мало изменится. Знаю, что в общежитии всякий мужчина ставит себя в привилегированное положение над женщиной. Терпеть унижение от вас или от другого для меня — безразлично. Если хочешь освободиться, то нужно быть независимым ни от кого.
Юношев выслушал ее с упавшим сердцем, и каждое слово ее речи ложилось камнем на его сердце. Чтобы не выдать себя, он быстро сорвался с места и, протянув руки, смущенно забормотал:
— Надеюсь, вы… поймете… Я был искренен… Понимаете… До свидания!
Она долго пытливо смотрела на него, а он, волнуясь, сжимал ее руку и пятился к двери. Проводив его до передней, она возвратилась, села на диван, где сидел он, и думала:
«Как смутился! Волнуется… Очевидно, любит… Говорит обо всем… Раскрыл всю душу… Чуткий, отзывчивый, хороший!.. Но уйти от мужа и сойтись с ним было бы безрассудно. Если нужна эмансипация, так эмансипация полная!»
Было за полночь. В доме Голосовых спать еще не ложились, ожидая возвращения Голосова.
Мария Васильевна, не зажигая лампы, лежала на диване в темной гостиной. Уныние и тоска, как тяжкий груз, давили ей грудь. Вспоминалось светлое прошлое, и, как темная ночь, угнетало настоящее. Хотелось порвать паутину, покинуть удушающую атмосферу и унестись легким облачком к новой жизни и к счастью.
Олимпиада Алексеевна сидела в столовой. Перед ней горела на столе лампа с зеленым абажуром. Она, худая, вся в черном, с повязкой на глазу, вязала чулок, протяжно зевала и бормотала про себя:
— Каждый вечер пропадает… Сиди да жди, а когда придет — неизвестно… Хорошая жена удержала бы мужа дома… Никуда бы не ушел… А наша — кто!.. Ох-хо-хо!
Время тянулось медленно-медленно.
На заводской конторе пробило два часа. Мелодичные звуки небольшого медного колокола дрожащими и плачущими волнами разлились по окрестности. Тотчас в разных концах завода начали раздаваться короткие, как стон, удары сторожей в чугунные доски. Вскоре отбивание часов прекратилось, и вокруг стало мертво и тихо.
И вдруг тишину безмолвного дома прорезали резине трели звонка.
Олимпиада Алексеевна сорвалась с места и засеменила по направлению к передней.
Через минуту она возвратилась в столовую, а вслед, за ней вошел, пошатываясь, пьяный и весь какой-то встрепанный Голосов.
Он грузно опустился на стул и, тяжело отпыхивая, рявкнул:
— Ух!
— Где ты был? Кто тебя так накачал? — опросила его мать.
Он взглянул на нее осовелыми глазами, ухмыльнулся чему-то, поправил усы и заговорил заплетающимся языком:
— Кто накачал? Сделал перевязку больному, которого обожгло, и ушел играть в карты. Мне страшно везло сегодня. Прошлый раз проиграл сто рублей, а сегодня воротил их. Ух, как везло! Говорят: «Кто несчастлив в любви, тому везет в карты». Правильно, мама, это? Юношев был? Долго сидел?
Олимпиада Алексеевна окинула его презрительным взглядом и как бы нехотя ответила:
— Долго…
Но затем поспешно вполголоса заговорила:
— Он всегда подолгу сидит… Разговоры какие-то все. Говорю тебе, а ты не слушаешь… На порог бы его не пустила.
Голосов зачмокал губами, криво усмехнулся, потер лоб и оказал:
— Мама, Елизавета Ивановна спрашивает: почему Мария Васильевна дома сидит? Я говорю: сегодня к нам пришел Юношев, предполагали роли читать, но меня экстренно вызвали в больницу, а из больницы я домой уже не заходил. Она протянула: гм-м!.. Но как, мама, она это «гм-м» произнесла! Мне неловко стало… Мама, неужели?..
— Что неужели?!. Говорю тебе, что не принимай его…
В столовую вошла Мария Васильевна. Ее удивленный взор встретился с осовелым и злобным взглядом Голосова. Она вздрогнула, сделала шаг назад и тихо оказала:
— Что это такое? Где это ты, Ваня, так…
Голосов взметнул на нее свирепыми стеклянными глазами, ударил кулаком по столу и, сжимая кулаки, начал приподыматься и дико крикнул:
— Молчать! Вон отсюда! Вон, дрянь!
Мария Васильевна, с полными слез глазами, круто повернулась и почти бегом скрылась из столовой.
— Полно! Надо трезвому… Брось! — наставительно сказала Олимпиада Алексеевна. — Ступай-ка лучше спать…
— Мама, я не пьян… Нет, не пьян! Мама, уйди от меня. Иди спать, иди!..
— И уйду… Ложись сам-то… Проспись…
При этих словах Олимпиада Алексеевна поспешно вышла из столовой.
Голосов потер лоб, сжал кулак и, грозя им в воздухе, пробормотал:
— Управительша… говорит… дает понять.
И, плюнув злобно на пол, встал и нетвердой походкой направился в спальню.
Мария Васильевна в это время стояла у окна в темной гостиной и мысленно решала грозный роковой вопрос.
«Какая мерзость! — думала она, утирая обильно катившиеся из глаз слезы. — Сердце разрывается… Что делать? Нет, больше так жить нельзя! Уйду. Пошла сплетня… Нелепая, глупая… Глупая, как все здесь… Да что! В этой яме только и жди… Здесь одна грязь… Кругом — пьяные, глупые, подлые… Бежать отсюда! Бежать немедленно!»
Она тихо пошла в слабо освещенную ночником спальню. Голосов лежал на кровати, не раздетый, с закрытыми глазами. Торопливо и осторожно, стараясь не потревожить его, она взяла со стола часы, ридикюль, альбом с фотографиями и, открыв гардероб, хотела захватить еще некоторые принадлежности туалета. Голосов закашлял, открыл глаза и, увидев ее, начал подниматься с кровати. Она опрометью кинулась из комнаты в переднюю, схватила на ходу пальто и, хлопнув дверью, мгновенно очутилась на улице.
Голосов с матерью долго ходили по комнатам и осматривали все углы, под столами и диванами.
— Мария!.. Мария!.. — кричал Голосов.
— Она ушла, — говорила ему мать.
— Ушла! Куда ушла? Нет, она дома!
И снова начинался осмотр комнат.
Олимпиада Алексеевна в конце концов разгневанно крикнула:
— Она ушла… Но никуда не девается — придет. Тогда поговоришь с ней, как следует…
Произнеся последние слова угрожающим Марии Васильевне тоном, она ушла спать, а Голосов долго еще ходил по комнатам и все твердил про себя:
— Она ушла! Хорошо сделала! Ушла, и отлично!
Злоба к жене и обида, нанесенная ею, жгли его грудь. В пьяной голове у него снова явилась мысль о самоубийстве. Вспыхнув теперь в отравленном мозгу, она уже не испугала его, а навеяла соблазнительную для больного воображения картину грядущих событий. Жена ушла, чтобы оскорбить его, навлечь насмешки со стороны знакомых, унизить его в их глазах… Все скажут, что уходят не от пирогов, а от батогов. Но дело примет другой оборот, когда найдут его мертвым. Жена поймет тогда, что он любил ее, что ему была тяжела разлука с ней и он не вынес и отравился. Она будет жалеть, будет страдать и плакать. Знакомые тоже будут жалеть его и схоронят его с большой торжественностью. Жить ему все равно будет тяжело. Жена, если верить молве, изменила и ушла. Он опустился, спился и, пожалуй, скоро будет настоящим алкоголиком. Нет, чем так жить, лучше умереть!
И он, пошатываясь, подошел к шкафу, где была домашняя аптечка, открыл дверцу шкафа, взял с полки маленькую коробочку, трясущимися руками снял крышку, достал порошок, поставил, не закрывая, коробочку обратно на полку, возвратился с порошком к столу, всыпал его в рюмку с водкой и поставил рюмку на стол: перед собой.
— Вот приму — и готово!
Ночь уходила. Начинался рассвет. Первые лучи зари розовым отблеском отражались на стеклах окон. В доме становилось светло. Голосов, потрясенный и обессилевший, все еще сидел в столовой, в голове у него путались обрывки пьяных мыслей, а округлившиеся стеклянные глаза его ежеминутно закрывались отяжелевшими веками.
Ведя неправильную жизнь, никогда не задумываясь серьезно о том, в чем истинный смысл жизни, утратив в угаре похмелья правильный взгляд на жизнь, как на высшее, даруемое природой благо, он разрешил вопрос о жизни так, как пришло в голову пьяному. И вот, мучимый чувством злобы и обиды, он тупо глядел в рюмку с отравой и тихо бормотал:
— Ушла! Пусть! Выпью — и готово! Пусть!
И, протянув дрожавшую руку к рюмке, вылил в рот смертоносную жидкость и, глотая отраву, шептал:
— Теперь усну!.. Крепко усну!..
Сначала ему казалось, что сам он и все, что было вокруг него, куда-то поплыло. И это было ему приятно. Но вскоре затем он почувствовал боль в груди, и распухшее от большой дозы выпитой водки лицо его исказилось мукой.
— Ах, что-то кольнуло! — крикнул он. — Пусть! Крепко усну!
И это были его последние слова.
Вскоре с ним начались судороги, и он, хватаясь руками за грудь, повалился на пол.