Тут расстанемся с Пенкиным, не вспоминая о нем больше, обозначив место его настоящее, потому что какой к лешему из Пенкина скульптор? Баловство одно…
Сидевшие с салоне вертолета, увидев сверху зеленый клин с домами, огородами, а ближе к лесу, рощу, переглянулись удивленно.
— Чья земля? — спросил с орлиным профилем человек.
Секретарь быстро перелистав зеленый справочник, ответил:
— Земля государственная.
— Значит, ничья, — подытожил орлиный профиль.
Генерал стоял в красной рубахе на зеленом холме и стрелял из пистолета в вытянутой руке в толстую мутную за стеклом кабины огромного фургона морду. Машина остановилась, снова подняв руку с пистолетом, стрелял генерал, и стрелял так, пока не кончилась обойма. Бросил пистолет на зеленую свежую траву и стоял прямо, в красной рубашке, пылавшей от розового солнца, словно факел, стоял не двигаясь, перед наползавшим, дышащим черно и смрадно, горбатым кузовом грузовика, закрывшим небо, сбившим тяжелым боком генерала на землю и, взревев мотором, уже на зеленом бугре тупо, мертвой тяжестью навалилась машина на бревенчатый сруб, подмяла и в облаке мазута рушила дом следующий.
Агриппина стояла на шаг позади, когда упал муж, подхватила его и понесла тело вместе с сыновьями. Братья покидали поселок последними, и последним шел вор, злой и беспомощный. Он видел их за стеклами тяжелых слепых машин, помнил их грудастых и наглых в городских дворах и встречал на улицах, и всегда знал, что они боятся его, боятся рисковой его жизни, знал — наглость не равняют со смелостью, а когда побеждает наглость, то что-то не так — испорчено что-то и гниет вокруг.
Церковь с зеленым островком кладбища остались нетронутыми в месте разделявшем свалку и рощу, и здесь похоронили генерала, укрыв зеленым дерном землю могилы с деревянным крестом в изголовье. Перекрестившись, услышали братья слова матери, слова, которых не говорила мать никогда раньше: «Помните, лежит здесь ваш отец и муж мой». Ползли по небу широкие тучи, редкие капли дождя с тихим шорохом падали в высокую траву, еще долго стояли молча мать и сыновья у могилы с деревянным самодельным крестом.
По проселочной дороге было до деревни пятнадцать верст, Агриппина шла рядом, касаясь теплого, живого, пахнущего хлевом, парным молоком, вечным запахом, возникавшим в освещенном хлеву, когда руки Агриппины касались тяжелых сосков тяжелого вымени и струи быстрые сильные ударяли в звенящую жесть ведра. Так было всегда и должно было быть всегда, и черная маленькая кошка наконец поймала тот миг, когда на дороге слились в одно живое существо и корова и женщина, и может быть, потому, поняла умная кошка, что не увидит больше корову.
Собака и черная кошка разошлись на узкой тропе. «Нет разницы — собака или человек идет по одной с тобой тропе», — подумала кошка, направляясь к месту, где был теперь ее дом.
* * *
Над высоким глухим забором, замкнутым кругом огибавшим место, где стоял недавно еще поселок, прыгала голова в жокейской шапочке. Но если взобраться на высокую утрамбованную часть свалки, видна была вся фигура скачущего по кругу всадника. Всадник сидел в седле прямо — круг за кругом и снова круг, и так каждый новый день.
Девочка прыгала, выбирая твердое сухое место для маленькой узкой ступни, девочка только раз внимательно посмотрела на фигуру всадника в жокейской шапочке и больше никогда не смотрела туда, где скакал всадник. Дети играли с девочкой, тоже жившей на свалке, но девочка никогда не говорила о свалке, будто не замечая ее темного силуэта с висевшим серым облаком над ним. Тонкая длинноногая с маленькой головой и огромными всегда вопросительно смотревшими глазами девочка была красива, хрупкой красотой тонкой ветки миндаля с цветами, распустившимися весенним синим холодным утром — белые с розовым лепестки звенели в синем воздухе чисто, едва вставало розовое холодное солнце…
Девочка, всегда одетая опрятно, была молчалива но, встретив взрослого человека, говорила: «Здравствуйте» — и смотрела. Немой вопрос застыл в детских глазах: опустившийся бомж с коричневыми руками отводил глаза, говоря с упреком кому-то, кому еще верил: «Не надо так, слишком так».
Роптал бомж, увидев прекрасное существо, люди, взявшие было длинные крючья, приготовившись разгребать сваленную машиной кучу списанных на свалку продуктов, бросили крючья, ушли, повернувшись спиной к тонкому детскому лицу. Роптала свалка тихо, угрюмо, а может быть, то был шорох земли и мелкого щебня, потревоженного ногой в грязном сапоге. Но августовское позднее солнце выходило каждый день и шло по кругу за всадником в жокейской шапочке, не замечая вопроса в детских прекрасных глазах, может быть, не зная ответа, но, может, легче было солнцу, как и старому бомжу, отвернувшись, не заметить широко открытых глаз ребенка. Редкие фигуры людей бродили в красном облаке — тихой была свалка в этот час, немым размытым силуэтом застыла в закатном небе, черной тенью на высоком, косо срезанном краю кричал юродивый багровому очерченному кругу, падал и бился в судорогах, вставал на ноги, багровый круг солнца, срезав голову, качался на плечах его, Агриппина, обняв черные плечи, сказала: «Пойдем, сын, скоро созреет плод», положила руку его на живот свой — билось легко живое существо, пошел сын за матерью, поверив ей, потому что прекрасно и плодоносно было чрево ее.