За торжественным трио вошел батюшка, отец Адриан, и несколько учителей, затем двери закрылись.
Maman прошла мимо рядов учениц, и каждый класс приседал перед нею с общим ровным жужжанием:
— Nous avons l'honneur de vous saluer, Maman[61].
Сказав несколько милостивых слов классным дамам, сделав кое-какие замечания, Maman остановилась посреди залы.
— Mesdemoiselles, наш многоуважаемый инспектор Владимир Николаевич Луговой покидает нас. Здоровье не позволяет ему более занимать эту должность. На его место поступает к нам новый инспектор — Виктор Матвеевич Минаев. Я надеюсь, что под руководством нового инспектора ваши занятия пойдут так же успешно, как и при прежнем, а ленивые должны избавиться от своей репутации и впредь получать лучшие баллы. С сегодняшнего дня все классные журналы будет просматривать Виктор Матвеевич Минаев.
Всю эту маленькую речь Maman проговорила по-французски и затем, утомленная, опустилась в кресло.
— Mesdemoiselles, remerciez[62] m-r Луговой, — зашептали синявки и мыши.
— Nous vous remercions, monsieur l'inspecteur[63], — глаза многих девочек были полны слез, и голоса их дрожали, произнося эту холодную, казенную фразу.
Луговой обратился к девочкам, речь его была проста и сердечна. Он сказал, что знает не только массу, составляющую институт, но в старших классах, выросших при нем, и каждую девочку отдельно. Он всегда был доволен общим уровнем прилежания девочек, но есть многие, которые могли сделать гораздо больше, чем сделали, вот к этим-то некоторым, называть которых он не хочет, он и обращается, чтобы они не обманули его надежд, что издали, до самого выпуска, он будет следить за успехами своих бывших воспитанниц.
После Лугового сказал свою речь Минаев. Он говорил, очевидно, приготовившись, цветисто и длинно, но речь его, как и вся фигура, оставили у всех впечатление чего-то расплывчатого, нерешительного. После Минаева, уже без всякого повода, начал речь и отец Адриан. Он говорил о вреде своеволия и о пользе послушания. Очевидно, со стороны старших девочек побаивались какой-нибудь демонстрации и заранее старались обуздать их.
За каждой речью девочки, как манекены, приседали, тоскливо ожидая, когда же конец.
Наконец Maman, под руку с Луговым, выплыла из залы. Минаев пошел со священником, учителя — за ними, и девочки, выстроившись парами, спустились боковой лестницей вниз и снова длинным ручьем перелились из залы в столовую.
— Опять пироги с картофелем? Вот гадость! Кто хочет со мной меняться за булку вечером? — спрашивала Вихорева, держа в руке тяжелый плотный пирог с начинкой из тертого картофеля с луком.
— Я хочу! — закричала Постникова, «обожавшая» всякие пироги. — Я его спрячу и буду есть вечером с чаем, а ты бери мою булку.
— Душки, сегодня у нас в дортуаре печка топилась, кто пойдет хлеб сушить?
— Я, я, я пойду! — отвечали голоса.
— Так положите и мой, и мой, и мой! — раздалось со всех концов большого обеденного стола.
— Хорошо, только пусть от стола каждая сама несет свой хлеб в кармане.
— Ну конечно!
— Иванова, смотри: я свой хлеб крупно посолю с обеих сторон.
— Хорошо.
— А я отрежу верхнюю корочку у всех моих кусков.
— А я нижнюю!
— А я уголки!
— Mesdames, уговор, чтобы у всех хлеб был отмечен, тогда не будет никогда споров при разборке сухарей…
И все пометили свои куски.
Хлеб, не заворачивая, клали прямо по карманам, с носовым платком, перочинным ножом и другим обиходом. Затем в дортуаре хлеб этот наваливался в отдушник, на вьюшки, прикрывавшие трубу, и к вечеру он обыкновенно высушивался в сухарь. Дети грызли его с вечерним чаем или даже просто с водою из-под крана.
Нельзя сказать, чтобы девочки голодали, кормили их достаточно, но грубо и крайне однообразно, вот почему они и прибегали к разным ухищрениям, чтобы только разнообразить пищу.
— Ну и речь сказал Минаев! Ты заметила, как он странно говорит? — спросила Евграфова свою подругу Петрову.
— Заметила, у него язык слишком большой: плохо вертится.
— Петрова, вы говорите глупости, — заметила ей Салопова. — Бог никогда не создает языка больше, чем может поместить во рту. Промысел Божий…
— Ну, поехала наша святоша… Довольно, Салопова, а то опять нагрешишь и станешь всю ночь отбивать поклоны… Он, душки, просто манерничает и потому мажет слова, — решила Чернушка.
— Ну, теперь синявка Иверсон все платье обошьет себе новыми бантиками, ведь она за всеми холостыми учителями ухаживает.
— А ты почем знаешь, что он холостой?
— А кольцо где?! Я глядела, кольца у него нет!
— Вот увидишь, еще на ком-нибудь из наших выпускных женится!
— Ну да, так за него и пойдут! Они все Лугового обожали, ни одна не захочет ему изменить.
Словом, когда после завтрака шли обратно в классы, на большую перемену, во всех парах только и было разговору, что о новом инспекторе.
Войдя в свой коридор, второй класс вдруг оживился и обрадовался: оказалось, что у них в классе, за легкой балюстрадой[64], отделявшей глубину комнаты, расхаживал учитель физики и естественной истории Степанов. Учитель этот тоже был общим любимцем: молодой человек, неимоверно худой и длинный, «из породы голенастых», как говорили девочки, огненно-рыжий, с громадным ртом, белыми крепкими зубами и веселыми глазами. Преподавал он отлично. Самые тупые понимали его, ленивые интересовались опытами, потому что он сам любил свой предмет, а главное, во время урока был всегда оживлен и, чуть заметит сонное или рассеянное личико, немедленно вызовет или хоть окликнет.
Пересыпая шутками и остротами объяснения, он все время поддерживал внимание девочек. Потом, с ним можно было улаживаться «на честь». Девочки иногда подкладывали ему в журнал бумажку, где под четкой надписью «Не вызывать» значились фамилии тех, которые не выучили урока, с пометкой: «обещаются знать к следующему разу», и он не вызывал их, но долгов не прощал. Память у него была хорошая. На следующий раз или через два-три урока он все-таки вызывал отказавшихся, спрашивал невыученный урок и без пощады влеплял не знавшей круглый нуль. Кроме того, он ставил еще баллы «на глаз», и опять-таки безошибочно. Какая-нибудь девочка, прозевавшая весь час или читавшая роман, держа незаметно книжку под пюпитром, вдруг узнавала, к своему ужасу, что Степанов поставил ей во всю клетку нуль.
— Павел Иванович! Павел Иванович! Вы нечаянно в мою клетку отметку поставили, ведь меня не вызывали. За что же?
— Как же я смел вас тревожить, ведь вы книжку читали, — отвечал он совершенно серьезно. — Нуль я поставил вам за невнимание, мы его переправим, как только вы снова станете присутствовать в классе и следить за уроками. — И переправлял, если того заслуживали.
Весною и ранней осенью он хоть один раз в неделю брал девочек в сад, чем тоже доставлял им громадное удовольствие. Дети в хорошую погоду встречали его криком:
— Сегодня по способу перипатетиков[65]?
И он веселым баском отвечал:
— Будем последователями школы перипатетиков!
Бывало и так, что он приносил в класс угощение, то есть сухого гороху, бобов, овса, разных хлебных зерен, все в отдельных фунтиках; передавал гостинцы девочкам, объявляя громко:
— Слушайте и кушайте, изучайте и вкушайте!
И девочки слушали, изучали и усердно жевали весь урок. Словом, это был баловник и забавник и в то же время образцовый учитель. Экзамены по его предметам проходили без обмана и без запинки.
Застав Степанова убирающим «физический кабинет», дети остановились у балюстрады.
— Павел Иванович, пустите меня помогать! Пустите меня! — просились многие.
— Вас? — обратился он к Пышке. — А кто у меня стащил ртуть в последний раз?
— Я? Никогда не брала!
— Не брали? Ну смотрите мне в глаза — не брали?
— Немножко… — тихонько отвечала девочка, краснея.
— Ну то-то, язык лжет, а глаза не умеют! И вас не возьму, — повернулся он к другой. — Да ведь вы наивная девица: колбы от реторты отличить не умеете, нет, вы сперва учитесь у меня хорошо, тогда и за загородку попадете. Вы, господин «Лыцарь», пожалуйте! — пригласил он Баярда. — Вы, Головешечка, ступайте, — позвал он Чернушку. — Вы, Шотландская королева, — обратился он к стройной, серьезной Шкот, — удостойте. А вы, Ангел Божий, отойдите с миром, а не то все крыльями перебьете, — отстранил он Салопову.
Девочки хохотали, им нравилось, что он знал все их прозвища.
— Почтенное стадо, где же твой синий пастух?
— У нас все еще чужеземка, она к себе «вознеслась»[66].
— Хорошо сделала; если б я тоже мог вознестись до какого-нибудь завтрака, то был бы очень доволен.
— Павел Иванович, хотите пирога? — предложила ему Постникова, жертвуя пирогом для любимого учителя.