Соврищев машинально надел брюки.
Лососинов напялил на него пиджак, затянул на голой шее галстук с такой силой, что Соврищев захрипел и чуть не задохся, и потащил его к выходу…
— А умыться… а кофе, — бормотал тот, с ужасом сторонясь от чучела.
— Дурак! Видишь, я в военной фуражке… Кофе. Вот убьют тебя немцы, тогда узнаешь кофе… Ну, живо!..
И, наслаждаясь местью, он чуть не спустил его с лестницы.
На улице Соврищев немного опомнился и, зевая, пошел, куда его вел Лососинов.
— Видишь толпы людей, — говорил тот, — слышишь, как они кричат и поют… А ты, байбак, баба, нюня!..
— В самом деле война? — спросил Соврищев. — Я думал, что ты вола вертишь.
Лососинов начал придумывать новое обидное прозвище, когда часть толпы хлынула вдруг в переулок и едва не сбила их с ног. Все попадавшиеся навстречу с изумлением глядели на Соврищева, а некоторые так и застывали, не успев допеть гимна.
— Чего они на меня глаза таращат, — пробормотал тот. — Говорил, без шляпы неудобно.
Лососинов поглядел на него и ахнул. На лбу у Соврищева крупными лиловыми буквами написано было: «Немец».
Пришлось вернуться.
Теперь праздник был, так сказать, на улице Соврищева, а Лососинов имел вид слегка смущенный.
— Свинья! — говорил Соврищев, стоя перед зеркалом и растирая лоб наслюнявленным пальцем: — Хам! Вот и не оттирается.
— Ну ерунда, ерунда. Как так не оттирается…
— Да… ерунда. Небось японские чернила-то!
— А ты мылом…
— Чтобы глаза защипало.
— Ну разбуди горничную и вели подать горячей воды!
— Разбуди-ка, попробуй!..
— Да ведь у тебя две прислуги… Где кухарка?
— Да черт ее знает… Одна спит целый день, а другой никогда дома нет…
— Так ты бы прогнал их. Других бы нанял.
— Да это и есть другие… я каждый месяц прогоняю…
— Я не понимаю! — вскричал Лососинов. — Что это за люди?..
— И потом, — продолжал Соврищев, — пиджаки пошвырял, устроил в гостиной какое-то чучело… Разбирай теперь сам… я не желаю… Ведь прийти кто-нибудь может… Свинья!
— Ну, сегодня все на улице… никто не придет…
— Дураки на улице, а умные люди дома сидят… Поднял ни свет ни заря…
— Болван! Шестой час.
— Ну и что ж… я, может быть, всю ночь не спал… от мигрени страдал…
— Ну, ну, мойся!..
— И ничего нет, главное дело, — продолжал Соврищев, растирая лоб намыленной зубной щеткой. — Немцы, оказывается, еще и Варшавы не взяли…
— А ты бы хотел, чтоб взяли?.. Хорош русский! Действительно немец.
— Сам ты немец… иди-ка разбирай чучело…
Лососинов пожал плечами и пошел в гостиную.
«Черт знает, — думал он, снимая кастрюльку со щетки, — чем приходится заниматься в этот исторический день… Да… трудно воевать с таким народом».
Он понес в кухню кастрюлю. Горничная проснулась и теперь сидела около окна, подперев щеку рукою и глядя на крышу, на которой кошка старалась поймать голубя.
— Где у вас горячая вода? — спросил Лососинов, в пику ей решив все сделать сам.
— А где же ей быть, — отвечала та с сонной и добродушной улыбкой, — в коробке.
— Я вас серьезно спрашиваю, — крикнул Лососинов, покраснев от злости, — где вода?
— В коробке вода.
Лососинов вернулся в комнату Соврищева. Тот продолжал с тоской тереть лоб, перелистывая от скуки «Всю Москву».
— Она к тому же и грубиянка! — воскликнул он. — Издевается. Говорит вода — в коробке.
Соврищев вздохнул, и оба они пошли в кухню. Горничная снова спала на сундуке, с головой укрывшись какими-то юбками.
— Ну вот, — сказал Соврищев, — дурак… Она не спала, надо было пользоваться, а ты даже не потрудился узнать, в какой коробке.
— Да ведь это же нелепость!.. Сам посуди, ну как вода может быть в коробке?.. Просто ты их распустил… Они привыкли, что ты с ними амуришься.
— И неостроумно, — пробормотал Соврищев, — вон коробка какая-то из-под «Эйнема».
— Нет там воды никакой, — сказал Лососинов, заглянув в коробку. — Разбудить ее, что ли?
Соврищев безнадежно покачал головой и опять отправился к зеркалу.
— Пойдем, — предложил ему Степан Александрович, — почти незаметно.
— Спасибо.
— Ей-богу… Если кто не знает, ни за что не разглядит. Хочешь мою фуражку с козырьком?
— Что я, дурак, что ли?
— Имей в виду, Соврищев, — крикнул Степан Александрович, — что эту фуражку носят не дураки, а русские солдаты! Те самые солдаты, которые там на кровавых нивах защищают идиотов вроде тебя.
Соврищев долго смотрел в зеркало и наконец проговорил:
— Ну, пойдем!..
Они вышли на улицу.
— Поесть бы, — сказал Соврищев, — у меня маковой росинки во рту не было.
— Да, — пробормотал Лососинов, — в штаб теперь, разумеется, поздно.
Он был зол и недоволен тем, что его менее одаренный друг возымел над ним некоторую как бы власть и превосходство.
У входа в ресторан они столкнулись с двумя прекрасно одетыми джентльменами.
— Немцы уже идут на уступки, — проговорил один, ткнув пальцем в вечернюю газетку.
— Quidquid id est timeo Danaos et dona ferentes [2], - улыбаясь, возразил другой;- ручку Анне Сергеевне.
И они разошлись в разные стороны.
Муж Нины Петровны сразу получил высокий пост в Красном Кресте. Враги и завистники утверждали, что его с кем-то спутали, что будто он выдвинулся тем, что запел однажды канарейкой в присутствии высокой особы, одним словом, говорили все, что при этом говорить полагается. Сам он, получив пост, немедленно привлек к себе на службу всех знакомых, и Нина Петровна была очень мила в белом фартуке и белой косынке. Лососинов и Соврищев посещали Нину Петровну, которую и заставали всегда в некоторой ажитации. Нина Петровна хотя и жила на даче, но в такие дни считала нужным быть в Москве. Генерал неоднократно говорил, что если бы все дамы и барышни в те дни продолжали жить на даче и не считали нужным быть а Москве, то мобилизация прошла бы еще лучше. Впрочем, это мелочь.
Весть о том, что Степан Александрович собирается на войну, изумила — больше — потрясла всех его знакомых. От матери скрывали. Не было барышни или дамы, которая бы не связала ему теплого исподнего платья, так что Степан Александрович, если бы захотел, мог бы открыть лавочку трикотажных изделий. Какая-то из барышень даже подарила ему перевязочный комплект, но уж это ни к чему. Человека, едущего навстречу такой опасности, надо всемерно ободрять, а не напоминать ему о бренности его тела. Один знакомый композитор написал даже марш «Mit Bewunderung Lososinoff gewidmet» [3]. Дальний родственник — разбитый параличом севастопольский герой — прислал Степану Александровичу кисет, на котором бисером вышито было «Пли!». Словом, ликование было полнейшее, и можно сказать, что ореол героизма уже вспыхнул вокруг головы Степана Александровича. Ходили слухи, что он уже уехал, что его видели на вокзале в полном вооружении, кто-то утверждал даже, что он уже убит. Однако все это никак не соответствовало действительному ходу событий, ибо Степан Александрович продолжал жить в Москве. Неизвестно, что его задерживало. По одной версии он никак
. .
добровольцев, по другой — он был забракован врачебной комиссией вследствие отсутствия какого-то очень важного органа, чуть ли не селезенки. Последняя версия, разумеется, неверна, ибо отсутствие какого-нибудь органа не может служить препятствием. Наоборот. Чем меньше у воина органов, тем воин, так сказать, неуязвимее. Но факт остается фактом. Степан Александрович продолжал жить в Москве. Ближайшие друзья стали к тому же замечать в его поведении нечто весьма странное и даже загадочное. Вот что говорил по этому поводу его закадычный друг Пантюша Соврищев.
«Сидим это мы однажды в ресторане „Пассаж“, едим, как сейчас помню, селедку с гарнирчиком и слушаем гимны. И вдруг, можете себе представить, Лососинов забирает всю селедку в кулак, отворачивается и шварк ее мне прямо в морду. Такая сволочь! И ведь пьян, заметьте, не был. Я, конечно, разозлился, как налим, хотел его тут же при всех изувечить. Вытираю лицо салфеткой, а он поглядывает на меня не то с любовью, не то с сожалением. „Прости меня, — говорит, — Пантюша, но когда-нибудь ты поймешь, для чего это я сделал, и не только не будешь на меня сердиться, а может быть, скажешь, что и жить-то тебе на свете стоило лишь для того, чтоб Лососинов запустил в тебя селедкою“. Я с ним потом целую неделю не разговаривал. Ни за что бы не помирился, если бы он мне Пумку свою не уступил. Помните, была такая у Мюра продавщица — почти без юбки и глаза задернуты пеленою сладострастия. Только на ней и помирились».
Другая странность в поведении Степана Александровича состояла в том, что он, идя по улице или сидя дома, внезапно оборачивался назад с такой стремительностью, что однажды чуть не свернул себе шею. Он же однажды, закрыв глаза, хотел броситься под велосипед, как бы желая покончить с собой. К счастью, его удержали.