Идя назад, она наткнулась на Василису, которая за зиму растолстела, раскраснелась и теперь вольно и грубо шутила с краснорожим плотоядным кучером Семеном. Лизе показалось, что от них пахнет салом, и ей стало противно. Она ушла, строго глядя себе под ноги.
Вечером, как всегда, пришел корнет. Должно быть, он чуял что-то, потому что с его красивого добродушного пустого лица не сходило робкое выражение. Лиза была холодна, сурова и молчалива.
Когда они остались одни, корнет робко спросил:
— Лизавета Павловна… что с вами?
Лиза холодно посмотрела на него.
— Со мной?.. Ничего… — строго ответила она.
Корнет уныло помолчал, и сердце у него сжалось тоской.
— Но я вижу, что вы… Лизавета Павловна…
Лиза опять посмотрела на него, потом вдруг вытащила из кармана письмо Доры и подала ему:
— Что это? — испуганно спросил корнет.
Лиза не ответила и пошла в сад.
Корнет остался на месте, долго и оторопело смотрел ей вслед, а потом стыдливо развернул письмо и прочел. Сначала он весь покраснел и тяжело задышал, так что на него страшно было смотреть, и в первую секунду казалось, что он порвет письмо в клочки, бросится на кого попало, закричит. Но тот обожательный страх, который он всегда питал к Лизе, смирил его. Он сконфуженно оглянулся по сторонам, аккуратно сложил письмо и пошел за Лизой, звонко гремя шпорами и сам пугаясь этого звука.
Лиза стояла у калитки и смотрела на улицу, по которой с пылью и дребезжащим блеянием проходило стадо.
— Лизавета Павловна!.. — тихо позвал он.
Лиза обернулась и серьезно уставилась ему в глаза. Корнет потупился и почувствовал, что все пропало, что то огромное и светлое счастье, приближение которою с таким восторгом он чувствовал, погибло и безвозвратно ушло куда-то далеко-далеко. Холод и мрак обняли его душу.
— Я не понимаю, Лизавета Павловна… — начал он упавшим, унылым голосом.
— Не понимаете? — со странным выражением переспросила Лиза, и лицо ее исказилось.
— Я сама ничего не понимаю… оставьте меня, оставьте! — вдруг истерически закричала она и бросилась бежать от него к дому, путаясь в длинной серой юбке и размахивая мягкой косой, колотившейся по плечам.
Корнет не спал всю ночь и все ходил из угла в угол по комнате. На столе горела свеча, было пусто и неуютно в голой комнате, и уродливо-огромная черная тень кривлялась на потолке и стенах вслед за корнетом. Часов в двенадцать он сел и написал прошение о переводе и об отпуске, а потом встал, подошел к своей шинели, висевшей в углу на гвоздике, хотел было вынуть из кармана револьвер, но вместо того отчаянно ударился головой о шинель и несколько раз произнес тихо и внятно:
— Лиза… Лиза… Лизочка!..
В половине февраля была оттепель и болезненно чувствительно напоминала весну запахом талого снега, темным сырым небом и оживленно резким стуком колес по обнажившейся местами мостовой.
Лиза и студент Коренев, высокий черноволосый и смуглый человек, со жгучими черными глазами и горбатым носом, шли к нему на квартиру. На Кореневе была студенческая шинель нараспашку, шапка сидела у него на самом курчавом затылке, и крепкий, звучный голос заглушал стук колес и шум воды, бежавшей через тротуары из труб.
— Я не понимаю вас, Лиза… — говорил Коренев, сверкая глазами, как злое и хищное животное. — Если вы любите меня, а я знаю, что любите, то какой смысл уродовать свое счастье и вам, и мне?.. Надо брать от жизни все, что она может дать!.. Я не люблю трусости, половинчатости и нерешительности!..
Лиза молча смотрела себе под ноги и чувствовала, как странно, сладко и страшно дрожат у нее ноги и руки и как щемит в груди. То ухо, которое видел Коренев, маленькое и красивое, алело у нее, как нежный густо-розовый цветок.
В комнате Коренева она не раздевалась и стояла у стола, распространяя от своей черной гладкой кофточки запах свежести и холода, пока хозяйка Коренева не внесла самовар и не ушла, любопытно оглядев ее с ног до головы.
Коренев, видимо, был возбужден, и глаза у него горели темным решительным блеском. Он был очень красив, и все движения его приобрели властный и дерзкий оттенок.
— Раздевайтесь же, Лиза! — сказал он, заперев дверь, и подошел к ней.
Лиза быстро взглянула на него, и тот страх, безотчетный, полудетский, который она всегда испытывала перед ним с самого начала знакомства, отразился на ее побледневшем, но по-прежнему серьезном лице.
— Ну, раздевайтесь же! — повторил Коренев и, протянув вздрагивающие руки, стал сам расстегивать ее кофточку.
— Я сама… — тихо проговорила Лиза… Она отколола шапочку и села к столу.
— Нет, что же вы… раздевайтесь! — возразил Коренев.
Она послушно встала и начала снимать кофточку, Коренев стал ей помогать и вдруг быстро и грубо обнял ее, швырнул кофточку на пол и, подняв Лизу на воздух, одним движением повернул так, что коса ее мягко ударила его по лицу, и опустил на кровать.
У Лизы закружилась голова; страх и отчаяние, как при падении во сне в страшную пропасть, охватили ее; она сделала слабое усилие вырваться, изогнулась на подушке, и вдруг затихла и закрыла глаза. И все поплыло вокруг в жгучем и страшном хаосе страдания и наслаждения.
Она встала тихо и, не глядя на Коренева, прекрасная и жалкая в своем сером измятом платье, с рассыпавшимися волосами и опущенной головой. Коренев дышал тяжело и редко. Глаза у него блестели и ноздри раздувались восторгом и силой. Странный теплый запах окутывал их, и вся комната, казалось, тонула в каком-то горячем, сладострастном тумане.
Лиза ушла поздно. В коридоре было темно, и она старалась пройти его неслышно и незаметно. Но из двери хозяйки падала полоса света, и тощая, худая чиновница вышла на порог.
— Затворяйте, пожалуйста, дверь! — скрипучим голосом, в котором слышались презрение и насмешка, сказала она.
На лестнице Лиза остановилась, упала грудью на перила, твердые и холодные, и замерла, закрыв глаза. Перила вдавливались в упругую, небольшую грудь… Было холодно и пусто. Кто-то хлопнул внизу дверью, и стук гулко пронесся по всем этажам. И представилось Лизе, что она маленькая-маленькая, несчастная и униженная, и что во всем свете она одна. В голове ее мелькнул образ Коренева, странно светлый и яркий, точно в каком-то ореоле, и погас бессильно в ее потемневшей и опустевшей душе.
Почти каждый день к Доре и Лизе, жившим теперь в одной комнате, приходили Ларионов и Андреев и целыми вечерами постоянно спорили об одном и том же.
— Я понимаю теперь, — разводя руками, вскакивая и глядя поверх пенсне, говорил толстый белобрысый Ларионов, — теперь время борьбы для борьбы, — вот какая штука!.. Прежде на борьбу смотрели, как на долг или как на печальную необходимость, понимаете?.. А теперь находят наслаждение в самом факте борьбы… наслаждение чисто животное, эгоистическое, для самого себя, вот в чем штука!..
— Верно! — одобрительно соглашался Андреев.
— Ну, да… Только это очень просто, этак всякий обратится в зверя!..
— Нет, брат, врешь! — усмехнулся Андреев. — Это надо умеючи… Зверем, как ты говоришь, таким зверем, как я понимаю, надо или родиться, или с детства воспитаться!.. А то будешь просто скотиной и больше ничего!
Лиза внимательно слушала их, сидя в углу кровати, и представляла себе Коренева таким, каким не раз после того вечера он приходил к ней в отсутствие Доры. В первый раз она почувствовала к нему какую-то нежную жалость и хотела приласкать его, прижаться к нему и сказать что-то хорошее, нежное, со слезами на глазах. Но он был требователен, весел и жесток, смеялся и ласкал ее так, что после его ухода у нее болело все тело и целый день она была слаба и нездорова. Веяло от него силой и холодом, и Лиза стала бояться его по-прежнему, и даже больше. То, что он делал с ней, было ей противно и стыдно. Но она не смела ему противиться и подчинялась покорно и робко. И теперь, слушая Андреева, она представляла себе Коренева именно тем зверем, о котором он говорил; и ей было стыдно, больно и страшно, чтобы никто не узнал о ее ужасе, унижении и страдании.
Дора была молчалива и сосредоточена. Она почти не слушала спорящих и вся жила мыслью о том, что по ночам писала, пряча даже от Лизы. Ей казалось теперь, что, наконец, она нашла то, что ей было нужно, и, когда ночью иногда в жгучем волнении вставала от стола и начинала тихо, чтобы не разбудить Лизу, ходить по комнате, голова у нее горела, глаза расширялись, необъяснимое волнение, сладкое и мучительное, теснило грудь. Она проводила рукой по сухому горячему лбу, и что-то светлое, славное и громадное рисовалось ей впереди.
Но в один серый и холодный день в пустой и холодной комнате редакции ей вернули ее рукопись холодно и равнодушно.
Она шла домой через большой мост и тупыми, жалкими глазами смотрела в мутную, серую, уползающую вдаль воду. В душе стало сразу пусто, холодно, не хотелось жить.