И скоро после похоронного обеда опустела богатая, обширная квартира какого-то человека, наживавшего эту квартиру, это богатство для чего-то, может быть для того только, чтоб было где и чем накормить и напоить неизвестных ему людей, которые, похоронив его, захотят побеседовать о беспорочности! Только слуги бегали по комнатам, торопливо собирая пустые бутылки и пересчитывая серебряные ложки, да в угловой комнате человек в глубоком трауре спорил с гробовщиком, рассматривая печальный счетец…
Герасим Фомич богат и счастлив. Он уже не нуждается в доверии какого-нибудь Ивана, чтоб пообедать; судьба желудка его не зависит от должности и жалованья; его древний сундук наполнен червонцами и рублями, и сам он кушает в обширной, богато убранной столовой, в обществе очень хороших и притом молчаливых людей, одетых в глубокий траур. Яркость освещения сотнею восковых свечей, блеск позолоты на карнизах и дверях столовой, сияющая белизна драгоценного сервиза — хрусталя, серебра и фарфора, драгоценнее серебра, и в противоположности с этою радостною внешностию мрачное единообразие одежды и глубокое безмолвие множества живых фигур, занятых обедом, будто важным государственным делом, — все это сообщало целой картине странный, чрезвычайный характер; все походило на самую эффектную сцену из новейшей мелодрамы.
Что же причиною такому безмолвию? А вот сквозь сумрак ночи в зеркальные окна столовой заглядывает снаружи, с улицы, какое-то существо, похожее отчасти на привидение, отчасти на советника по соляной части, за несколько часов переменившего просторную, семейную, барскую квартиру на темный, тесный, дощатый одинокий чуланчик в которой-то линии Смоленского поля. Прежде, выходит, он кушал соляную часть и казенные интересы, а теперь соляная часть и казенные интересы собрались покушать — не его, а его добра, которого еще никому не удавалось отведывать, пока сам советник жил в этой квартире. Зачем же он мелькает в окнах? Зачем он так злобно глядит на чинное собрание в его бывшей столовой? Эти вопросы не на устах, а в сердце каждой кушающей персоны, и каждая персона, имея в виду покойника и чувствуя от избытка печали о нем аппетит и жажду, кушает и молчит, что составляет, говоря о всей картине, сознательное поминовение умершей души и торжественную тишину.
Но одна персона, утомленная делом и печалью, облегчает себя следующим гласным обращением к соседу:
— Кажется, Андрей Анисимыч, покойник имел за тридцать или за тридцать пять?
— Чево-с? За беспорочность? Вы говорили о беспорочности? — воскликнул сосед с особенною живостью.
— Да-с, я спрашиваю, за сколько лет имел он…
— Чуть ли не за сорок, Петр Максимыч!
— О! Помилуйте! Сорок лет беспорочной службы — это невозможное дело! Я вот с восемьсот пятого состою по части благоденствия, а всей-то моей беспорочности, по разным клеветам и проискам, считается только пятнадцать…
Едва только Петр Максимович с Андреем Анисимовичем вспомнили беспорочность, как слово это сообщило всему собранию электрическое движение. Закипел разговор живой, остроумный, энергический. Досадное существо, похожее на привидение и советника, исчезло из вида гостей, и как только оно исчезло, на лбу каждой персоны появился чернилами или ваксою начертанный мистический знак в виде какой-нибудь латинской буквы или цифры, и в то же время на потолке столовой, в виду Герасима Фомича и прочих господ, сидевших за столом, происходило следующее странное действие: искусное изображение торжества Бахуса постепенно превращалось в живую человеческую фигуру, и та фигура, растягиваясь, изменяясь, развиваясь, подобно облаку, волнуемому ветром, образовала из себя нечто весьма замысловатое, именно сущее подобие буквы L, которая, как известно, в цифири означает число 50. К этому-то знаку устремились сердца всех кушавших господ. О нем говорили, спорили и думали во все продолжение обеда. Герасим Фомич, нисколько не теряясь и не конфузясь, смело участвует в важном и глубоко нравственном разговоре, даже рассуждает и свои мнения бестрепетно пред всем обществом высказывает.
Вдруг он замечает, что знак беспорочности тихонько опускается с потолка и садится ему на лоб. Он ощупывает лоб — нет! Видно, это ему только показалось. Он глядит на отворот сюртука и усматривает, что знак там, в петлице! Тогда Герасим Фомич торопливо, с сладостным трепетом застегивает сюртук на все пуговицы и спешит домой, к своему древнему сундуку, в котором еще осталось столько места, чтоб спрятать эту драгоценность на черный день. "А придет черный день, там заложить можно, — думал он благоразумно: — придет — не придет, а все если есть что заложить, то и хорошо, то Ивана и скотиною назвать можно… без его милости всякие обеды найду, если есть что заложить!" Тут опять странность: только что он поднял крышку сундука, как оттуда выглянуло таинственное лицо, посматривавшее в окна столовой залы, обезображенное тлением и гримасою; оно посмотрело на Герасима Фомича дружелюбно и сказало ему:
— Завтра еще милости прошу ко мне откушать — ко мне, в мою прежнюю квартиру, где я жил, пока жил. — Герасим Фомич пугливо опустил тяжелую крышку сундука, амфитрион с глухим смехом исчез, и он сам — проснулся.
Значит, все это случилось с Герасимом Фомичом во сне?.. Да! Был уже полдень, когда он очнулся на своем древнем, фамильном и совершенно пустом сундуке после роскошного поминовения, в котором участвовал накануне.
"Экая чепуха грезится, боже мой! Экая чепуха может присниться! — думал он, протирая глаза. — Обед, беспорочность, человек в тысячу лет, сундук червонцев и рублей и сундук, из которого, вместо рублей, выглядывает давешний покойник! Покойник — это нехорошо! Покойник к добру не снится: ну, да это чепуха — покойник! Деньги снились золотые и серебряные — вот это хорошо! Если б медные деньги, то вышла бы скверность какая-нибудь, а то серебряные и особливо золотые, — ну, так и ничего, и хорошо!"
"Да это, впрочем, все сны, сны, — продолжал он: — это не то чтоб в самом деле вышло что-нибудь хорошее сегодня, как давеча, например… Этакий обед! И можно ли было думать и гадать о таком обеде! Думай же после этого, что я вовсе пропащий человек, что я не имею никакого назначения в жизни, когда случаи такие встречаются! Вот то-то и есть: не надобно никогда приходить в отчаяние, терять присутствие духа. Хорошо, что я вчера обо всем рассудил основательно, не потерял присутствия духа и не пришел в отчаяние!"
Герасим Фомич улыбнулся самодовольно, припоминая подробности вчерашнего приключения с своим желудком; но вдруг новая мысль расстроила счастливое расположение духа его. "А сегодня-то, — вспомнил он: — ведь надобно же и сегодня обедать! Этакое несчастие постигло меня! И за что, если подумать, невзгода такая нашла на меня, боже мой! Да как тут думать?.. Горе такое, что и подумать-то ни о чем нельзя хорошенько, ничего в соображение принять невозможно!"
Эти выражения отчаяния свидетельствуют, что Герасим Фомич ошибся немного, думая спросонок, будто он вчера, в критических обстоятельствах желудка, не упал духом и все рассудил обстоятельно; но и то может быть, что он вовсе не льстил себе, то есть не лгал пред самим собою: вообще человеку свойственно находить в себе удивительные достоинства, когда в них не имеется надобности.
"Да как же это? — рассуждал Герасим Фомич. — Как я пообедаю сегодня или завтра? Вот наказанье-то, сущее божеское наказанье!"
Он бросил взгляд на свою комнату, и вид ее не сообщил ему утешения: комната была маленькая, темная, вполовину занятая печкой, на которой стояла раскрашенная временем статуйка молящейся Невинности. Единственное окно этой комнаты, занавеска на окне, числившаяся белою, таковые же стены, портрет Наполеона на стене — все это было раскрашено и разрисовано тем же временем, все имело цвет и характер его же, все уничтожающего, все перекрашивающего времени, — желтовато-серенький, печальный цвет нищеты, скорби и тления!
И между тем как взор его машинально переходил от одного предмета к другому, сердце его было терзаемо грустным воспоминанием прошедшего, которое цветом и смыслом походило на эту серенькую каморку, и тоскливым ожиданием грядущего.
"Ошибался я, — думал он: — кажется, что ошибался, рассуждая обо всем по-своему. Не нужно бы мне вовсе рассуждать; так нет же, вот… а другие не рассуждают, а живут себе как живется; ну, и мне бы так, и мне бы, даже в моем нынешнем положении. Тот, например, как его… звал меня и сегодня, а это добрый знак! Притом золото и серебро видел! Конечно, все это, если подумать как следует, глупость и мерзость какая-то; но в моем положении умничать вовсе не следует; я себе горюн, так к чему и куда мне тут рассуждать! Мне только… ба! мне только, в моем назначении, всем пользоваться надлежит!.. А там — не мое дело! А там без меня хоть трава не расти! По мне, хоть историю смешную напиши обо мне! Ведь я так себе — горюн!"