Майская эпопея скатилась, как волна, оставив после себя полосы опустошения; нас только сдавили, задушили новыми распоряжениями и декретами, новыми запрещениями и ограничениями, - новые замки повесили на двери тюремные. Да цены сразу удвоились, так что волей-неволей приходилось думать о последней рубашке - когда, сегодня или завтра, снимать ее, чтоб послать на рынок.
Но думалось и об этом как-то тупо. Не уныние, а именно тупость начинала все больше овладевать всеми. Собственно наша внешняя жизнь изменялась так медленно и незаметно, что на первый взгляд, вот тогда, весной 19 года, все было как бы то же: та же квартира, в кухне та же старенькая няня моя, та же преданная нам служанка, деревенская девушка, с отвращением и покорностью глядящая на "этих коммунистов". Правда, пустели полки с книгами, унесли пианино, постепенно срывались занавесы с окон и дверей, а в кухне бедная моя едва живая старушка тщетно суетилась над полупустыми горшками и бранилась с таинственными личностями, на ухо обещающими картофель по сто рублей фунт. Кухня была у нас самое оживленное место в квартире. Кого-кого там не приходилось мне видеть! Кухонные митинги порою давали нам очень живую информацию.
Все пустеющая рабочая комната, балкон, с которого, поверх зеленых шапок Таврического сада, можно видеть главы страшного Смольного, бледнозолотые в белую майскую ночь, - о, какое странное томление, какая - словно предсмертная - тоска.
Тетрадей моих уже давно не было. Давно уже они покоились в могиле. Но вот тогда-то, в начале июня, я и нашла черную книжку, где стала делать не частые, краткие отметки.
Я их печатаю здесь, как они есть, в редких случаях прибавляя несколько поясняющих слов. Я не называю почти ни одного имени - причины понятны, о них уже сказано выше.
СИНЯЯ КНИГА
О СИНЕЙ КНИГЕ
Эта книга - первая половина моего Дневника, "Современной Записи", которая велась в Петербурге в годы войны и революции. Часть, здесь напечатанная (Авг. 14 г. - Ноябрь 17), уже в начале 18 г. не находилась в СПБ-ге, и затем в течение 8-9 лет считалась погибшей. Так, как и погибла вторая половина, - годы 18 и 19, - другим лицом и в другом направлении тоже увезенная из Петербурга.
Самый конец "Записи", последние месяцы 19 года, - (отрывочные заметки на блокноте) - оставался при мне и отправился со мною, в моем кармане, заграницу, когда мы туда бежали. Эти заметки вошли в книгу "Царство Антихриста", изданную по-русски, по-немецки и по-французски в 21 г.
В предисловии к заметкам я упоминаю о гибели двух первых частей Дневника. Шли годы; сомневаться в этой гибели не приходилось. Можно себе представить, как нас поразило неожиданное возвращение одной из частей "Записи" - первой. Но, надо сказать, еще более поразило меня содержание рукописи. Читать собственный отчет о событиях (и каких!) собственный, но десять лет не виденный - это не часто доводится. И хорошо, пожалуй, что не часто. "Если ничего не забывать, так и жить было бы нельзя", сказал мне друг, в виде утешения, застав меня за первым перечитываньем этого длинного, скучного и... страшного отчета. Да, забвенье нам послано как милосердие. Но все ли мы, всегда ли, имеем право стремиться к нему и пользоваться им? А что, если зачеркивая, изменяя, посредством забвенья, прошлое, отвертываясь от него и от себя в нем - мы лишаемся и своего будущего?
Вопрос о печатании этой потерянной и возвращенной рукописи долго оставался для меня вопросом. Не рано ли? Давность только десятилетняя... Но это, как раз, говорило в пользу напечатания Дневника. Ведь он - только запись одного из тысячи наблюдателей прошлого. Пусть запись добросовестная, пусть наблюдательный пункт выгоден, - неточности, неверности, фактические ошибки неизбежны. Через 50 лет их некому было бы поправить, тогда как теперь, когда живы еще многие свидетели тех же событий, - даже участники, - они всегда могут, указанием на то или другое искажение действительности, содействовать восстановлению ее подлинного образа.
Однако, именно "живые люди" и усложняли вопрос. Печатать Дневник имело смысл лишь в том виде, в каком он был написан, без малейших современных поправок (даже стиля), устранив только все чисто-личное (его было немного) и вычеркнув некоторые имена. Но вычеркнуть другие все (тогда уж и мое) - значило бы зачеркнуть Дневник. Между тем я знаю: большинство людей не любит, боится лишнего взгляда на прошлое, особенно на себя в нем.
А вдруг увидишь там что-нибудь по новому, вдруг придется осознать свою ошибку? Нет, лучше - под "крыло забвенья..." Это очень человеческое чувство, почти никто от него не свободен, - ни я, конечно. Мне тоже тяжело наше прошлое, когда оно слишком живо вспомнится, слишком близко подступит. В данном, частном, случае - и для меня Дневник мой не всегда приятное зеркало: приходится, ведь, отвечать не за одну главную внутреннюю линию (за нее я без труда отвечаю), но также и за ребяческие наивности, скорые суды, "самодельные" политические рассуждения и т.д. Да еще сознавать, что если не было каких-нибудь ошибок серьезных, фатальных, то лишь потому, может быть, что и "действий" не было...
Но, побеждая свою боязнь прошлого, не считаясь с ней в себе, имею ли я право считаться с ней в других? Как я смею решать, что другие, даже в этом маленьком случае, не найдут в себе силы бросить взгляд на свое прошлое, сказать ему новое "да" или новое "нет"?
Я и не решаю этого. То есть, решаю, печатая Дневник,
заботиться о людях, там упоминаемых, не больше, чем о себе. Я не обманываю себя: те, кто страха - даже перед самой малой частицей правды, - преодолеть не могут, - станут моими врагами. Это всегда так бывает. А частица правды в Дневнике моем есть; о ней только я и думаю, и верю: кому-нибудь она нужна.
***
Жизнь, как уже сказано, поставила нас (меня и Д. С. Мережковского) в положение .близкое к событиям и некоторым людям, принимавшим в них участие. Среда петербургской интеллигенции была нам хорошо известна. Кое-кто из вернувшихся после февраля эмигрантов - тоже. И географически положение наше было благоприятно: ведь именно в Петербурге зарождались и развивались события. Но даже в самом Петербурге наша географическая точка была выгодна: мы жили около Думы у решетки Таврического Сада.
Все остальное выяснится из самой книги. Скажу еще только вот что: пусть не ждут, что это "Книга для легкого чтения". Совсем не для легкого. Дневник - не стройный "рассказ о жизни", когда описывающий сегодняшний день уже знает завтрашний, знает, чем все кончится. Дневник - само течение жизни. В этом отличие "Современной Записи" от всяких "Воспоминаний", и в этом ее особые преимущества:
она воскрешает атмосферу, воскрешая исчезнувшие из памяти мелочи.
"Воспоминания" могут дать образ времени. Но только Дневник дает время в его длительности.
3. H. Гиппиус.
1 Августа.
С.-Петербург. 1914.
(Стиль старый).
Что писать? Можно ли? Ничего нет, кроме одного - война!
Не японская, не турецкая, а мировая. Страшно писать о ней мне, здесь. Она принадлежит всем, истории. Нужна ли обывательская запись?
Да и я, как всякий современник - не могу ни в чем разобраться, ничего не понимаю, ошеломление.
Осталось одно, если писать - простота.
Кажется, что все разыгралось в несколько дней. Но, конечно, нет. Мы не верили потому, что не хотели верить. Но если бы не закрывали глаз...
Меня, в предпоследние дни, поражали петербургские беспорядки. Я не была в городе, но к нам на дачу приезжали самые разнообразные люди и рассказывали, очень подробно, сочувственно... Однако, я ровно ничего не понимала, и чувствовалось, что рассказывающий тоже ничего не понимает. И даже было ясно, что сами волнующиеся рабочие ничего не понимают, хотя разбивают вагоны трамвая, останавливают движение, идет стрельба, скачут казаки.
Выступление без повода, без предлогов, без лозунгов, без смысла... Что за чепуха? Против французских гостей они, что ли? Ничуть. Ни один не мог объяснить, в чем дело. И чего он хочет. Точно они по чьему-то формальному приказу били эти вагоны. Интеллигенция только рот раскрывала - на нее это, как июльский снег на голову. Да и для всех подпольных революционных организаций, очевидно.
М. приезжал взволнованный, говорил, что это "органическое" начало революции, а что нет лозунгов - виновата интеллигенция, их не дающая.
А я не знала, что думать. И не нравилось мне все это, - сама не знаю, почему.
Вероятно, решилась, бессознательно понялась близость неотвратимого несчастья с выстрела Принципа.
Мы стояли в саду, у калитки. Говорили с мужиком. Он растерянно лепетал, своими словами, о приказе приводить лошадей, о мобилизации... Это было задолго до 19 июля. Соня слушала молча. Вдруг махнула рукой и двинулась:
- Ну, - словом, - беда!
В этот момент я почувствовала, что кончено. Что действительно - беда. Кончено.
А потом опять робкая надежда - ведь нельзя. Невозможно! Невообразимо!
За несколько дней почти все наши уехали в город. Должны были вернуться вместе в субботу к нам. Нам предстояли очень важные разговоры, может быть решения...