— Ну, нет, мне… я ведь и сам…
— Знаем, что не дворянской крови, а все-таки… вы из приказных, что ли?
— Отец мой был канцелярским служителем… и тоже…
— Тоже, чай, по кабакам мужикам просьбы писал — что ему? В кабаке светло, тёпло… Сидит да пером поскребывает! Ну, а наше дело почище будет! И ведь чудо это! Маемся мы маемся, а всё как будто гуляем!
— Наша должность такая, что всё мы на вольном воздухе, — скромно поясняет юбиляр, — оттого и кажется, будто гуляем.
— Косим — гуляем, сено ворошим — гуляем, пашем — гуляем! — отзывается кто-то.
— А ты сочти, сколько верст хоть бы на пашне этого гулянья на наш пай достанется. В летний день мужику, это бедно, полдесятины вспахать нужно. Сколько это, по-твоему, верст будет?
— Да верст двадцать с лишком.
— Ты вот двадцать-то верст в день порожнем по гладкой дороге пройдешь, и то запыхаешься, а тут по пашне иди, да еще наляг на соху-то, потому она неравно выбьется!
Мужики смолкли, словно призадумались. Крамольников тоже облокачивается рукой об стол и ерошит себе волосы. Он чувствует, что теперь самое время произнести юбилейную речь.
— Неприглядное ваше житье, господа! — говорит он.
— Какого еще житья хуже надо!
Крамольников встает, держа в руке стакан с вином. Он, видимо, взволнован; лицо бледно, плечи вздрагивают, руки трясутся, волосы стоят почти дыбом.
— Господа! — говорит он, задыхаясь, — пью за здоровье почтенного, изнуренного, но все еще не забитого и бодрого русского крестьянства! Да, неприглядное, горькое ваше житье, господа! Вы слышали сейчас показания почтенного юбиляра, вы слышали свидетельство и других, не менее почтенных и сведущих лиц, — и из всех этих показаний и свидетельств явствует одно: горькое, трудное житье русского крестьянина! Можно сказать даже больше: его жизнь полна таких опасностей, которые неизвестны никакому другому сословию. Чтобы убедиться в этом, проследим судьбу его с самого начала. Он родится, и с первых минут своей жизни уже составляет не радость и утешение, но бремя для своих родителей! Да, бремя, ибо ежели впоследствии те же родители будут иметь в народившемся малютке кормильца и поддержку их старости, то вначале они видят в нем только лишний рот и обременительную заботу, отвлекающую от выполнения главной задачи их жизни: поддержки того бедного существования, которое, так или иначе, они обязываются нести. Ребенок беспомощен; он требует ухода и попечений; но какой же уход может дать ему его бедная мать? Согбенная под лучами палящего солнца, она надрывает свои силы над скудною полосою ржи; покрытая перлами пота, она ворошит сено и помогает достойному своему мужу навить его на воз; она встает с зарею и для всей семьи приготовляет скудную трапезу; она едет в лес за дровами, в луг за сеном, задает корм скотине, убирает ее… И все это время ребенок остается без призора, мокрый, без пищи, ибо можно ли назвать пищею прокислую соску, которую суют ему в рот, чтоб он только не кричал? Упоминать ли о болезнях, которые, вследствие всего этого, так часто поражают крестьянских детей? Удивляться ли смертности, необходимой спутнице этих болезней? Круп, скарлатина, оспа, головная водянка — все бичи человечества стерегут злосчастных малюток и нередко похищают у жизни целые поколения!.. Нет, не болезням, не смертности нужно удивляться, а тому, что еще находятся отдельные единицы, которые, по счастливой случайности, остаются жить. Жить — для чего? Для того, господа, чтоб и дальнейшее их существование продолжало быть искупительною жертвою, приносимою на алтарь отечества! Проходит год, два, три, крестьянский малютка настолько вырос, что может уже стоять на ногах и лепетать кой-какие слова. Какие попечения окружают его в этом нежном и опасном возрасте? Мне больно, господа, но я должен сказать, что ничего похожего на уход тут не существует. Та нужда, которая с раннего утра выгоняет из дома родителей ребенка, косвенным, но очень решительным образом отражается и на нем самом. Он делается, так сказать, гражданином деревенской улицы, товарищем птиц и зверей, которые бродят по ней, настолько же лишенные призора, насколько лишен его и крестьянский малютка. Сообразите, сколько опасностей ожидает его тут? Хищный волк, бешеная собака, прожорливая свинья — всё находит его беззащитным, всё угрожает ему безвременной смертью! Еще на днях у нас был такой случай, что петух выклюнул глаз у крестьянской девочки. Где, спрашиваю я, в каком сословии может случиться что-нибудь подобное? Но крестьянский малютка живуч; он бодро идет вперед по усеянной тернием жизненной тропе и посмеивается над жалом смерти, везде его преследующим, везде готовым его настигнуть. Поднявши рубашонку, шлепая по грязи или возясь с непокрытой головой в дорожной пыли под лучами палящего солнца, он растет… Я хотел бы сказать, что он растет, как крапива у забора, но, право, и это было бы слишком роскошно для него, ибо едва ли найдется в целой природе такой злак, которого возрастание могло бы быть приведено здесь, как мерило для сравнения. Тем не менее, он растет и крепнет, и восьми лет делается уже небесполезным членом своей семьи. Он помогает родителям в более легких работах, он пестует своих малолетних сестер и братьев, наконец, в некоторых случаях, он даже приносит семье известный заработок. Этот заработок — святой, господа! Вы, вероятно, слыхали от священника вашего о лепте вдовицы и, конечно, умилялись над рассказом об ней! Но сообразите, во сколько раз святее и умилительнее эта другая лепта, которую я назову лептою русского крестьянского малютки? Древле Авраам, по слову господню, готовился принести в жертву сына своего Исаака, и ангел господень остановил руку его. Русское крестьянство каждый день приносит эту жертву, и увы! останавливающий руку ангел не прилетает к нему! Древле пророк, оплакивая судьбы святого города, восклицал в смятении души своей: да будет забвенна рука моя, аще забуду тебя, Иерусалиме! Ныне я, как учитель детей крестьянских, проведший сладчайшие минуты жизни своей в общении с ними, во всеуслышание восклицаю: дети! русские дети! Да будет забвенна десница моя, ежели забуду часы, проведенные с вами! Господа! пью за здоровье крестьянских русских детей!
Голос Крамольникова прервался; он был до того взволнован, что едва держался на ногах. Старушки, приблизившиеся к пирующим, чтоб послушать, что учитель гуторит, стояли пригорюнившись, а некоторые и прослезились. Мужики говорили: ну, вот, и спасибо тебе, ваше здоровье, что ребятишек наших вспомнил! Через несколько минут, однако ж, Крамольников настолько успокоился, что мог продолжать.
— Я не буду представлять вам здесь, господа, — сказал он, — полную картину перехода русского крестьянского ребенка от ребячества к юношеству. Это заняло бы у нас слишком много времени, недостаток которого заставляет меня останавливаться лишь на самых характеристических подробностях предмета, нас занимающего. Итак, перейдем прямо к крестьянину-юноше, и прежде всего займемся судьбой русской крестьянки. Признаюсь откровенно, мое сердце сжимается при одном имени русской крестьянки, и сжимается тем больше, что часть тех тяжелых вериг, которые выпали на долю ее, идет от вас самих, господа. Я знаю, что в этом факте не столько виноваты вы сами, сколько ваше горе, ваша нужда, но я знаю также, что одинаковость горя и равная степень нужды должны бы послужить поводом для круговой поруки несчастия, а не для притеснения одних несчастных посредством других. Пора бы подумать об этом, господа. Пора сказать себе: мы несчастны, следовательно, наша обязанность подать друг другу руку, а не раздирать друг друга. Нет ничего безотраднее, даже беспримернее существования русской крестьянки. Начать с того, что у нее почти нет девичества. То, о чем поется в песнях под именем девической воли, продолжается не более нескольких месяцев, то есть от конца летней страды до январского мясоеда, в котором обыкновенно венчаются крестьянские свадьбы. Летом — она была отроковица, зимою — она уже жена и работница. Да, именно работница, и останется ею во всю жизнь, ибо только немногим русским крестьянкам удается ценою долголетнего искуса страданий купить себе в старости почтенное положение главы дома. Мало радостей у крестьянина, а у нее и совсем нет их. Крестьянин все-таки отлучается на заработки, следовательно, видит свет божий, чувствует себя действующим и ответственным лицом. Крестьянка — на всю жизнь прикована к семье, на всю жизнь осуждена на безответность. Сознайтесь, господа, что ваше обращение с женами и матерями потому только не заслуживает названия жестокого, что оно слишком уже вошло в нравы. А между тем, не будь в домах ваших этих вековых печальниц, этих неутомимых охранительниц бедного крестьянского двора — вы не имели бы даже и тех скудных жизненных удобств, которыми пользуетесь теперь. Ежели жилища ваши имеют вид человеческих жилищ, если в них светло и тепло, то и этот свет, и эта теплота исходят исключительно от нее, от этой загубленной русской женщины, об которой недаром русская песня поет: