Но каков же храм чисто христианский? «Вы есте храм божий, и святый дух в вас обитает». И, следственно, из самой души человека надлежало извлечь устройство храма. Но что такое человек?
Дошедши до сего, естественно ли человеку, умеющему чувствовать, не стараться всеми силами понять, постигнуть мысль, которая внезапно является ему окруженная мраком, но которой свет он предчувствует? Долго занимала она меня; но, не занимаясь никогда архитектурой и полагая невозможным успешное решение моей задачи, я с скорбью должен был ограничиться одной идеею.
В то время многие уже занимались составлением проектов, которые должны были быть внесены на высочайшее усмотрение. Рассматривая проекты некоторых из товарищей моих по Академии, я видел во многих таланты, но ни в ком идеи, меня одушевлявшей. Мучимый ею и приводя ее в бóльшую ясность, я отправился в Москву. Взяв отпуск из Академии, в Петров день 1813 года оставил я Петербург, и тогда первый раз расстался с родным городом и с родителем.
Давно желал я видеть первопрестольный град России. Можно себе представить, как он должен был на меня подействовать, сожженный, обгорелый, пустой и над развалинами коего царил величественный Кремль – один уцелевший среди гибели памятник древних несчастий, один перенесший и этот удар. Я явился к графу Растопчину, с которым я познакомился в Петербурге <в> 1812 году, вследствие моего большого рисунка «Марфа Посадница», который весьма понравился его патриотическому чувству и который я поднес ему. Граф приглашал меня к себе, желая, чтоб я занялся виньетами и картинами для предполагаемого им описания патриотических подвигов Отечественной войны, – которое, впрочем, не состоялось, по ипохондрии, его начинавшей беспокоить. Граф предлагал мне с сею целью комнату у себя подле кабинета, но я не предвидел успешности занятий в такой близости у вельможи и предпочел предлагаемую квартиру г-на Рунича, управляющего почтамтом.
С ним и еще одним знакомым часто гуляли мы по Москве, и наконец, приведши меня в Кремль, спросили мое мнение для решения их спора; один думал, что предполагаемый императором храм всего приличнее воздвигнуть в Кремле, другой почитал, что это место тесно и неудобно. – Рожденный в Петербурге, на плоском месте взошедши в Кремль, я был поражен красотою его положения, величественностью вида, раскрывающего полгорода. Мысль храма, соединенная с изящностью места, возобновилась в душе моей. Мы взошли в Спасские вороты, и я, заметив пустое место между Москворецкою башнею и Тайницкими воротами, – оставил приятелей и пошел туда, чтоб снизу, от Москвы-реки, взглянуть на Кремль, и возвратился к ним в Тайницкие вороты. Бывшие неустроенные, смутные идеи храма теснились в голове моей, и, одушевленный прелестью места, я высказал им мою мысль о храме и о превосходстве оного в Кремле, и новые идеи исполнения, рожденные самим местом, прибавились к религиозной идее. Место Кремля мне нравилось и рекою и гористым положением, где можно устроить три храма по косогору. И самые два взрыва, сделанные в стене, казались мне превосходнейшими местами для учреждения двух великолепных входов в храм.
Одушевленный моей идеею, я распространился о мыслях моих насчет храма, и Рунич, одаренный горячею душою, просил меня убедительно, неотступно, для него, хотя в альбом, набросать главный очерк моих идей храма. Я отвечал, что легко было говорить мне, чувствуя это, – но, не зная архитектуры, мудрено мне было исполнить его просьбу. Странно, что внутренне я чувствовал совсем другое; в то же время, как я отказывал ему, твердо решился уже заняться. И, говоря, что я не знаю архитектуры, моя внутренняя мысль возражала мне: «Но кто же мешает тебе знать ее?» Ибо чего не знаю сегодня, то могу знать завтра и т. д. Когда провидение дало способность, то от твердой воли зависит уже развитие оной. И слово хочу положило основание моему занятию. С другого же дня я начал означать чертежами мои мысли. Само собою разумеется, что первые произведения были смешные уроды; но это не пугало меня. Воля была сильна, жива, но труд чрезвычайный; я взялся за архитектурные книги, чтоб правилам науки подчинить свои мысли. Советоваться было не с кем. Я знал, и не занимаясь архитектурой, ограниченность понятий большей части наших зодчих. Я начал изучать древности и, без всякого пособия постороннего труда, рылся в книгах и в сочинениях знаменитейших писателей. Между малым числом книг я случайно нашел Витрувия, которого философский взор на архитектуру раскрыл мне многое[286]. Занятия эти были мной производимы в мезонине московского почтамта, где я пользовался двухлетним гостеприимством Рунича, которое тем более мне ценно, что, уклоняясь от прочих занятий, средства мои были ограниченны. Руководимый внутренним инстинктом, я не сомневался в успехе, зная свой талант в исторической живописи, за которую я получил все медали от Академии и был назначен путешествовать на счет оной.
Я провел два года в беспрерывных трудах. Спуcтя полгода я показывал Руничу уже довольно удовлетворительный эскиз. Идеал прояснялся, принимал форму более определенную, мечта моя облекалась в правильную вещественность.
Но я оставил все прочие занятия, даже рассеянности, и употребил все время на один предмет, ободряемый внутренним голосом, который ярко говорил мне, что проект мой должен удовлетворить требованию государя.
Между тем двухмесячный срок моего отпуска миновался, и Академия требовала моего возвращения, ссылаясь на требование адмиралтейц-коллегии, которой я обещал даром производство плафона в церкви кронштадтской. Это было следующим образом: желая, по некоторым причинам, удалиться на время из Петербурга и, еще более, желая произвести нечто изящное в плафонной живописи и вполне понимая недостатки плафона в Казанском соборе Шебуева, где не соблюдена ни оптика, ни перспектива, я взялся за самую умеренную цену (4000 р.); но вскоре, призвав меня в адмиралтейц-коллегию, объявили мне там, что кто-то из членов Академии берется дешевле. Я заметил им, что ежели хотят делать подряд, то я не согласен, объясняя им притом, из каких побудительных причин я взялся за сию работу, – но они не поняли меня. Они говорили о пользе казны, о необходимости соблюдать ее.
– Тогда я еще сделаю полезнее для казны, что возьму еще дешевле, т. е. даром, и чтоб они спросили другого, согласен ли он сделать.
Они удивились и спрашивали, какая мне от того выгода? Но наконец согласились на сию сходную цену.
Тогда мне представился случай ехать в Москву, которым я и воспользовался, считая, что меня не могут после того понудить к скорому исполнению добровольной жертвы. Но, как я сказал, времени прошло много, и Академия, поручившаяся за меня, настоятельно требовала моего возвращения. Я писал им о перемене моих занятий, о цели оной, но, не внимая сему, требовала она, чтоб я явился. Тогда, увлекаясь первыми порывами, писал я в Академию о неблагородном поступке адмиралтейц-коллегии, и, по счастию, вице-президент не пустил в ход этой бумаги, которая навлекла бы мне огромный вред. Но все это беспокоило меня, отрывало от занятия, которому я предался всею душою, и один голос известного поэта и государственного мужа Ивана Ивановича Дмитриева[287] успокоил меня и заставил скорее решиться оставить Академию и все выгоды, нежели свои труды. Заметим мимоходом, что впоследствии труд мой совершен известным К. Брюлловым, который тогда уже начинал оказывать высокие дарования. Наконец надежды мои стали сбываться, мысль моя ближе и ближе выражалась в красоте, приходила в определенную ясность, и хотя я далек был от того, чтоб быть им довольну, но чувствовал, что я стал на ту дорогу, где только надлежало усовершать, а главное, основное готово.
Трудны были эти два года, много было жертв принесено проекту и моей идее; занятия, которые могли меня обеспечить и в настоящем и будущем, вояж, который предстоял мне на счет Академии и который я ожидал 6 лет, наконец, знакомство, связи – всем пренебрег я для одного неверного, как казалось многим, занятия. Но какой же результат был всех сих усилий и жертв? Здесь место сказать об этом несколько слов.
Что заставляло решиться на столь трудное и важное предприятие? С восторгом видел я мысль Александра воздвигнуть храм во имя Христа Спасителя – эти три слова раскрыли мне новую жизнь императора, искушаемого бедствиями и скорбями; я видел его высокое христианское одушевление – и вот начало первого желания удовлетворить требование царя достойным храмом. Могли ли его удовлетворить обыкновенные храмы, в числе которых множество произведений высоко изящных, но созданы без всякой религиозной идеи. И могли ли они быть таковыми, когда по большей части зодчие пеклись только об архитектурной красоте, не имея религиозного взгляда?
Вот требования нового храма: 1) Чтобы все наружные формы храма были отпечатком внутренней идеи. Как писание говорит, что человек сам храм, то надлежало искать идеи для храма наружного во внутренних идеях самого человека. Рассматривая себя, найдем, что он состоит из трех начал (principium): тела, души и духа. Эту тройственность необходимо было выразить, сколько возможно яснее, в частях храма. Мне казалось недостаточным, чтобы храм удовлетворял токмо требованиям церкви греко-российской, – но вообще всем христианским, ибо самое посвящение его Христу показывало его принадлежность всему христианству. Следственно, храм должен был быть тройственный, т. е. храм тела, храм души, храм духа, – но так, как человек, пребывая тройственным, составляет одно, так и храм, при своей тройственности, должен был быть единым. Эта тройственность везде: и в божестве, и в природе, даже в мышлении. В жизни Спасителя мы находим три периода, которые согласны с его тройственностью. Воплощение Христа – принятие на себя смертного тела; преображение, показывающее, до какого просветления очищенное тело душевными свойствами доведено быть может, и воскресение, показывающее, в какое духовное состояние тело доведено быть может. Тем более надлежало выразить три храма тремя моментами жизни Спасителя, что весь храм долженствовал быть ему посвященным. Впрочем, мое дело было только собрать из священного писания места и раскрыть их и приложить к искусству, на что я и чувствовал призвание. Разумеется, что и самые наружные формы храма должны были соответствовать своему внутреннему смыслу[288]. Понимая, что ничего не может быть произвольно в жизни Спасителя, я размышлял о таинстве креста; я чувствовал себя неудовлетворенным, находя, что я оное вполне ясно не понимаю, и опасался возражений острого ума, каков был у Вольтера. Это было мне прискорбно. Долго мучась сей идеею, однажды внутреннее воззрение меня привело к следующему.