В те же приблизительно дни, как проф<ессор> Овсянико-Куликовский читал лекцию о бодрости, с другими профессорами случались неприятности: проф. Д. Д. Гримм потерял ценз, и могло случиться, что ему пришлось бы уйти из Государственного совета. Проф<ессор> Бодуэн де Куртенэ предсказывал черные дни для государства, приговорен за это к двум годам крепости, и может случиться, что день своего 70-летия почтенный ученый встретит в заключении.
Может быть, если бы у этих двух профессоров было повышенное жизнеощущение, то все обошлось бы благополучно. Д. Д. Гримм не сказал бы: «Нехорошо-с!» – когда надо было сказать: «Бонжур!» А проф<ессор> Бодуэн де Куртенэ видел бы грядущее в розовом свете, что, по-видимому, одобряется.
Впрочем, какое же отношение к судьбе Пушкина и Лермонтова имело их повышенное и пониженное жизнеощущение? Оба всю жизнь бились в жестоких тисках, и обоих одинаково загрызла русская действительность. Только и разницы: одного повышенное жизнеощущение влекло к компромиссу, вело к чуждым ему людям. «И прежний сняв венок, они венец терновый, увитый лаврами, надели на него, но иглы тайные сурово язвили славное чело». Другой не сделал этой прискорбной ошибки и с надменною презрительностью шел навстречу своей судьбе. Блистательный двойник Пушкина, Лермонтов замкнул пламенное кольцо наших судеб. Два ужасные выстрела все еще звучат для нас предостережением более грозным, чем ученые гадания 69-летней Кассандры.
«Уж коли зло пресечь, забрать бы книги все да сжечь», – говаривал Фамусов. Загорецкий с кротостью возражал: «Нет-с, книги книгам рознь… Я… на басни бы налег».
Христиански кроткий Д. С. Мережковский не согласен с Фамусовым: он придерживается мнения Загорецкого и налег не на все книги. Есть полезные книги, и есть вредные, полезные авторы и вредные. Полезен – Мережковский, вредны – Тютчев, Сологуб и другие. Почему? Они говорят о темном в жизни, стало быть, они отвращают от жизни и учат самоубийству.
Многим кажется, что изображение зла – это и есть зло. Добро же есть, по их мнению, говорить о добре. «О честности высокой говорит, каким-то демоном внушаем, – глаза в крови, лицо горит, сам плачет, и мы все рыдаем».
«Ему сочувствие в толпе, как ропот волн, ласкает ухо».
«Но нет пощады от судьбы тому, чей благородный гений стал обличителем толпы».
Он изображает зло, он злой, он вредный.
Какая темная и глупая мысль! Как может быть вредным художественное произведение?
Для всякого, кто хочет истины и блага, слово не должно казаться враждебным и вредным. «На всякую лживую речь в тебе и целенье готово, о духа единственный меч, свободное слово!»
Враждебным и вредным художественное слово может казаться только тому, кто боится темную душу свою озарить светом правды.
Какое бы зло ни изобразил художник, его общественная заслуга в том и состоит, чтобы изобразить всю силу этого зла, всю ту прелесть его, которою оно очаровывает слабые души. Если зло – наш враг, то мы должны видеть всю его силу. Воину полезно знать, чем силен тот, с кем он сражается, – иначе подвиг воина будет бесплоден. Художник, показавший всю силу и всю прелесть зла, подобен тому летчику, который пролетел не напрасно над вражьими станами. А вот Д. С. Мережковский и Загорецкий такого художника готовы истреблять, как свирепого волка, – вреден очень.
Впрочем, на этот раз никто не поверил очередной «крылатой нелепости» Д. С. Мережковского.
Привилегированное положение приятно. Это знал всякий рыцарь и всякий прелат и знает всякий буржуа. И наш брат писатель спешит иногда взять себе привилегию. Есть такие, которые выправили себе патент на общественность. Так и называют себя: «Мы – общественники». Так и говорят: «Только наши писания имеют общественную ценность; а кто не с нами, те общественно вредны, все эти декаденты, модернисты, символисты». И тут же говорят: «Символизм умер, торжествует быт». Пляшут на пустом месте, а думают, что пляшут над трупом поверженного врага. А сами, как метко сказал о них критик В. Ф. Матвеев, бегают на привязи вокруг столбика с надписью «общественность». Думают, далеко убегут. Но все на одном месте. Увлечены своим круговращением.
Иные слабые смущаются. Недавно вокруг столбика побежал Д. С. Мережковский. За ним Антон Крайний. Бегают и ласково посматривают на Максима Горького. Что-то он скажет? Подумаешь, давно ли был провозглашен конец Горького!
Я думаю, что ни к чему все эти перекоры:
– Мы лучше вас!
– Мы настоящие христиане!
– Тютчев – вредный, а мы – хорошие, полезные.
Как дети.
Я думаю, что в общем культурном движении и наши, проклятых поэтов, капли меду есть. Худо или хорошо делали мы наше дело, но мы работали не разоряя, а приумножая, никогда не чуждые творческим подвигам жизни. И те, кто придут на смену нашей интеллигенции, поймут это.
В Вологде сказали мне, что на местных сельских театрах ставятся пьесы невысокого художественного достоинства. Мой собеседник, человек делу не сторонний, говорил это с сожалением. Я вспомнил народный дом в эстонской деревне. На афише – Пшибышевский и Мольер. Исполнители – местные крестьяне и крестьянки. Мольеровскую изящную, веселую героиню изображала молодая эстонская девушка. В деревне она работала, как все, ходила босая, а в свободное время играла на пианино. Ей, ее родным и соседям нужен был Мольер, понадобилось высокое искусство и совсем не интересны были полезные на сегодня пьесы.
В прошлое лето наш дачный сосед, эстонский крестьянин-садовник, дал нам напрокат свой рояль. Руками, жесткими от садовых работ, но с пальцами гибкими от упражнений с детства, он сыграл нам вальс Шопена, чтобы показать, как его рояль звучит. И с гордостью сказал:
– На этом рояле играл Рихард Вагнер, когда был в Риге.
Кто хочет напитать свой дух мужеством и силою для высоких достижений, тот выбирает все настоящее, подлинное и отвращается от суррогатов.
Или вы скажете, что эти эстонцы не любят свободы и не стремятся к ней?
Милые, хотя и упрямые эстонцы! Милые эстонки! Любите, любите Мольера и Рихарда Вагнера!
Каким Горький уехал, таким и вернулся. Талант – топор, как было сказано о Некрасове. Рубит фигуры из слов, как Ерьзя из мрамора. Но главное – превосходный рассказчик.
«Детство» в фельетонах «Русского слова». Читаешь и досадуешь. Невольно вспоминаешь благоуханное детство Льва Толстого. По контрасту. Такое злое и грубое это детство. Дерутся, бьют, порют в каждом фельетоне. Какой-то сплошной садизм, психологически совсем не объясненный. Не видим, какая душевная сила движет людей к совершению неистовств. Но ткань рассказа все же так добротна, что невольно следишь за нею. Все ждешь, что в темные, узкие души этих людей прольется свет творящего искусства и мы поймем почему.
Г. Биду в газете «День» очень красиво и трогательно написал о смерти Кальметта. Да, в своем высоком служении истине журналист должен быть готов отдать и самую свою жизнь. Мы знаем доблестные примеры.
Однако эти возвышенные слова едва ли подходят к таким случаям. Кто своим оружием избрал комки грязи, того и мучительная смерть не делает героем.
Это – очень прискорбная смерть. Нельзя бить и убивать людей. Для самого высокого и чистого негодования должен быть ясен предел, преступать который не следует. Притом же господа, разводящие «опиум чернил слюною бешеной собаки», и не заслуживают такого мщения.
Я не верю, что Кайо сказал своей жене эти ужасные слова:
– Ты меня погубила навеки.
Слова, которые, говорят, отняли все мужество у несчастной женщины.
Женщине, которая так его любит, которая за него готова положить свою голову под нож гильотины, бросить такой упрек! Говоря с такою женщиною, не забыть о своей карьере!
Не может человек в положении г. Кайо быть столь ничтожным.
1. Думая об искусстве наших дней, я разумею не то, что в моде сегодня или было модным вчера. Наши дни имеют для меня длительность большую, чем длительность этого сезона. Новые направления в искусстве могут возникать очень часто, но существенно новое является миру очень редко. И лицо, и душа мира изменяются очень медленно.
Можно смотреть на дела и задачи искусства различно. Моя мысль обращена главным образом к тому, чего я хочу от искусства. Значительно не то, что есть, а то, к чему наши устремлены желания. Стоит захотеть очень сильно, слить свою волю с мировою волею, чтобы сбылось желанное. Недаром Вячеслав Иванов говорит, что «высший завет художника – не налагать волю на поверхность вещей, но прозревать и благовествовать сокровенную волю сущностей. Художник должен облегчать вещам выявления красоты. Он утончит слух и будет слышать, „что говорят вещи“; изощрит зрение и научится понимать смысл форм и видеть разум явлений. Нежными и вещими станут его творческие прикосновения» («По звездам», стр. 250).