Все в этой теории казалось так ясно, удободостижимо и вместе с тем так изобильно непосредственными результатами, что Имярек всецело отдался ей.* Провинция опутала его сетями своей практики, которая даже и в наши дни уделяет не слишком много места для идеалов иной категории. Идеал вождения за нос был как раз ей по плечу. Он не требует ни борьбы, ни душевного горения, ни жертв — одной только ловкости.*
Имярек ничего этого не замечал. Ему предстояла деятельность, наполненная такими кипучими насущными подробностями, за которыми исчезала всякая руководящая нить. Дело сводилось к личностям; порядок вещей ускользал из вида. Казалось, что преуспеяние пойдет шибче и действительнее, ежели станового Зябликова заменит становой Синицын. Синицын менее нахален. Он не станет набрасываться, как волк, на обывателей, не наполнит стана гамом скверных слов. Он будет иметь в виду начальственные требования и поставит себе в обязанность проводить начальственную мысль. А ежели Синицын не оправдает доверия, то можно и его сменить. Тем временем Зябликов, наголодавшись и нахолодавшись в отставке, раскается и явится как раз кстати, чтоб заменить Синицына.
Переливая таким образом из пустого в порожнее, Имярек совсем забыл о критической оценке новоявленной теории. А между тем это было далеко не лишнее. Независимо от того, что намеченные носы не всегда охотно подчинялись операции вождения, необходимо было, однажды вступив на стезю уступок, улаживаний и урезываний, поступаться более цельными убеждениями, изменять им. «Носы» подозрительны и требуют, чтобы вожаки отдавались им всецело, так сказать, не отлучались от них. Чуть замешивалась в этот двойственный союз третья, не вполне подходящая, личность — и процесс вождения за нос прекращался сам собой. Вообще предприятие было скучное, хлопотливое, тяжелое. Приходилось слушать неумные речи, намеки, укоры, приходилось сознавать, что, в сущности, господином положения остается все-таки «нос», а вожак состоит при нем лишь в роли приспешника, чуть не лакея. Но тяжелее всего было то, что, как ни своди дело к личностям, из-за последних все-таки выскакивал «порядок вещей», а тут уже прямо выказывалась полная несостоятельность усвоенного идеала. Не с Зябликовыми и Синицыными можно достигнуть даже того скудного результата, который первоначально мелькал в перспективе. Зябликовы и Синицыны настолько неразвиты, забиты и пьяны, что даже не могут понять, что от них требуется какой-нибудь результат.
Таков был первый фазис теоретических блужданий, среди которых в течение многих лет вращалась жизнь Имярека. Очевидно, это был фазис будничный, заурядный, свойственный каждому шустрому канцеляристу.*
Затем Имярек вновь очутился в центре «большой деятельности» (в отличие от малой, провинциальной). Это было время, когда все носы, и водящие и водимые, смешались, когда мертвые встали из гробов и ринулись навстречу проглянувшему лучу света. Вместе с другими потянулся к лучу и Имярек.
Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла так неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение — и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение — и рядом застой. Надежды — и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснялись настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода. К чести Имярека должно сказать, что он не уступил соблазнам, а остался верен возрождению, движению и надеждам.
Это было самое кипучее время его жизни, время страстной полемики, усиленной литературной деятельности, переходов от расцветания к увяданию и проч. Во всяком случае, не чувствовалось той пошлости, того рассудительного тупоумия, которое преследовало его по пятам в провинции.
Лозунг его в то время выражался в трех словах: свобода, развитие и справедливость. Свобода — как стихия, в которой предстояло воспитываться человеку; развитие — как неизбежное условие, без которого никакое начинание не может представлять задатков жизненности; справедливость — как мерило в отношениях между людьми, такое мерило, за чертою которого должны умолкнуть все дальнейшие притязания.
Тогда он был здоров, общителен и деятелен. Он и не подозревал, что будущее готовит ему оброшенность…
. .
И вот теперь, скованный недугом, он видит перед собой призраки прошлого. Все, что наполняло его жизнь, представляется ему сновидением. Что такое свобода — без участия в благах жизни? Что такое развитие — без ясно намеченной конечной цели? Что такое справедливость, лишенная огня самоотверженности и любви?
Слова, слова и слова…
Он чувствует, что сердце его горит и что он пришел к цели поисков всей жизни, что только теперь его мысль установилась на стезе правды…
Он простирает руки, ищет отклика, он жаждет идти, возглашать…
И сознает, что сзади у него повис ворох крох и мелочей, а впереди — ничего, кроме одиночества и оброшенности…
Вводная статья и комментарии — К. И. Тюнькина.
Подготовка текста и текстологические примечания — В. Э. Бограда.
Условные сокращения
BE — «Вестник Европы».
ГПБ — Государственная Публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1933–1941 — Н. <u>Щедрин (М. Е. Салтыков). Полное собрание сочинений в 20-ти томах. М. — Л., 1933–1941.
Изд. 1887 — «Мелочи жизни». Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина) СПб., 1887. Типография М. М. Стасюлевича.
ИРЛИ — Институт русской литературы АН СССР (Пушкинский дом). Отдел рукописей.
ЛН — «Литературное наследство».
М. вед. — «Московские ведомости».
Р. вед. — «Русские ведомости».
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
ЦГИАЛ — Центральный государственный исторический архив. Ленинград.
I
В августе 1886 г. Салтыков завершил «Пестрые письма» давно задуманным девятым «письмом» о «пестрых людях» и сразу же приступил к работе над одним из самых значительных, самых глубоких своих произведений — циклом «Мелочи жизни».
Первоначально цикл мыслился Салтыковым как серия «фельетонов», имеющих «современный интерес» и предназначенных для публикации в газете («Русских ведомостях» В. М. Соболевского). В таком «современном», злободневном духе и написаны первые три «фельетона» (соответственно — три главки «Введения» окончательной композиции цикла). В ответ на письмо Н. А. Белоголового с оценкой двух опубликованных «фельетонов» Салтыков рассказал о своем новом замысле и о его вынужденной перестройке уже при самом начале осуществления: «Мелочи жизни» должны были выясниться впоследствии, но с ними случилась история. «Русские ведомости» отказались печатать 3-ю главу, по цензурным соображениям, и просят печатать 4-ую главу. Это меня до того расстроило и раздражило, что я целых две недели придти в себя не могу. Это испортило весь мой труд, потому что я написал уже 5 глав и предполагал еще 12–13 глав» (письмо от 21 сентября 1886 г.).
Однако публикация все же продолжалась — частично в «Вестнике Европы», куда были перенесены первые пять глав под общим наименованием «Введение», частично в тех же «Русских ведомостях». «Введение», таким образом, представляет собой приблизительно третью часть начатого произведения. Трудно сказать, что именно должны были содержать следующие 12–13 глав, хотя несомненно, что материал ненаписанных глав все же вошел в окончательный текст цикла. Между тем новая структура «Мелочей жизни», печатавшихся параллельно в журнале и газете, спустя месяц, выяснилась для Салтыкова окончательно, но как нечто целое цикл мог осуществиться, по его мнению, только в отдельном издании, в «книжке»: «В целом составится довольно большая книжка <…> не лишенная смысла. Только в последней, заключительной статье раскроется истинный смысл работы. Вообще, я к журнальной работе отношусь теперь несколько иначе. К ней (а в особенности к газетной) всего менее применима поговорка scripta manent <написанное остается>, и тот, кто не читал меня в книжке, очень мало меня знает» (Н. А. Белоголовому — 30 октября 1886 г.).
Салтыков, конечно, стремился к тому, чтобы написанное им осталось, имело бы смысл не преходяще-злободневный, а общеисторический. От весьма разнообразных по своим художественным приемам зарисовок «пестрой» русской жизни пореформенного времени, в особенности периода реакции после убийства Александра II («Пестрые письма»), Салтыков восходит к разностороннему художественно-публицистическому анализу глубинных исторических процессов, определявших в восьмидесятые годы общественное развитие и общественное состояние не только России, но и Западной Европы («Мелочи жизни»).