Послушав несколько минут мою речь, сначала — внимательно, потом — с явным недоумением, она сказала:
— Какие пышные слова! Вы вдруг стали не похожи на себя.
Это окончательно поразило меня, и я замолчал, как удивленный.
— Пора итти, собирается дождь.
— Я останусь здесь.
— Почему?
Что я мог ответить ей?
— Вы рассердились на меня? — ласково заглянув в лицо мое, спросила она.
— О, нет! На себя.
— И на себя не надо сердиться, — посоветовала женщина, встав на ноги.
А я — не мог встать, сидя в теплой луже, — мне казалось, что кровь моя, вытекая из бока, журчит ручьем, — в следующую секунду женщина услышит этот звук и спросит:
— Что это?
— Уйди! — мысленно молил я ее.
Она милостиво подарила мне еще несколько ласковых слов и пошла вдоль оврага, по краю его, мило покачиваясь на стройных ножках. Я следил, как ее гибкая фигурка, удаляясь, уменьшается, и потом лег на землю, опрокинутый ударом сознания, что моя первая любовь будет несчастлива.
Конечно, так и случилось: ее супруг пролил широкий поток слез, сентиментальных слюней, жалких слов, и она не решилась переплыть на мою сторону через этот липкий поток.
— Он такой беспомощный. А вы — сильный! — со слезами на глазах сказала она. — Он говорит: если ты уйдешь от меня, — я погибну, как цветок без солнца.
Я расхохотался, вспомнив коротенькие ножки, женские бедра, круглый, арбузиком, живот цветка. В бороде его жили мухи, — там всегда была пища для них.
Она, улыбаясь, заметила:
— Да, это смешно сказано, а все-таки ему очень больно.
— Мне — тоже.
— О, вы молодой, вы сильный…
Тут, кажется, впервые я почувствовал себя врагом слабых людей. Впоследствии, в более серьезных случаях, мне весьма часто приходилось наблюдать, как трагически беспомощны сильные в окружении слабых, как много тратится ценнейшей энергии сердца и ума для того, чтобы поддержать бесплодное существование осужденных на гибель.
Вскоре, полубольной, в состоянии, близком безумию, я ушел из города и почти два года шатался по дорогам России, как перекати-поле. Обошел Поволжье, Дон, Украину, Крым, Кавказ, пережил неисчислимо много различных впечатлений, приключений, огрубел, обозлился еще более, и все-таки сохранил нетленно в душе милый образ этой женщины, хотя видел лучших и умнейших ее.
А когда, через два с лишком года, осенью, в Тифлисе, мне сказали, что она приехала из Парижа и, узнав, что я живу в одном городе с нею, обрадовалась, я, двадцатитрехлетний крепкий юноша, первый раз в жизни упал в обморок.
Я не решился пойти к ней, но вскоре она сама, через знакомых, пригласила меня.
Мне показалось, что она еще красивее и милее. Все та же фигура девушки, тот же нежный румянец щек и ласковое сияние васильковых глаз. Муж ее остался во Франции, с нею была только дочь, бойкая и грациозная, точно козленок.
Когда я пришел к ней, — над городом с громом и молниями понеслась буря, загудел ливень, по улице, с горы св. Давида, стремительно катилась мощная река, выворачивая камни улицы. Вой ветра, сердитый плеск воды, грохот каких-то разрушений сотрясал дом, дребезжали стекла в окнах, комната наливалась синим огнем, и как будто все кругом падало в бездонную мокрую пропасть.
Испуганная девочка зарылась в постель, а мы стояли у окна, ослепляемые взрывами неба, и говорили — почему-то — шопотом.
— Впервые вижу такую грозу, — шелестели рядом со мною слова любимой женщины.
И вдруг она спросила:
— Ну, что же? — вылечились вы от любви ко мне?
— Нет.
Она видимо удивилась и все так же шопотом сказала:
— Боже мой! как изменились вы! Совершенно другой человек.
Медленно опустилась в кресло у окна, вздрогнула, зажмурилась, ослепленная жутким блеском молнии, и шепчет:
— О вас много говорят здесь. Зачем вы пришли сюда? Расскажите мне, как вам жилось?
Господи, какая она маленькая и хорошая вся!
Я рассказывал ей до полуночи, как бы исповедуясь. Грозные явления природы всегда действуют на меня возбуждающе хорошо — в этом убеждало меня ее внимание и напряженный взгляд широко раскрытых глаз. Лишь иногда она шептала:
— Это ужасно!
Уходя, я заметил, что она простилась со мною без той покровительственной улыбки старшего, которая — в прошлом — всегда немножко обижала меня. Шел я по мокрым улицам, глядя, как острый серп луны режет изорванные облака, и у меня кружилась голова от радости. На другой день я послал ей почтой стихи, — она впоследствии часто декламировала их, и они укрепились в памяти моей:
Сударыня!
За ласку, за нежный взгляд
Отдается в рабство ловкий фокусник,
Которому тонко известно
Забавное искусство
Создавать маленькие радости
Из пустяков, из ничего!
Возьмите веселого раба!
Может быть, из маленьких радостей
Он создает большое счастье,
Разве кто-то не создал весь мир
Из ничтожных пылинок материй?
О, да! Мир создан невесело:
Скупы и жалки радости его!
Но все-таки в нем есть немало забавного,
Например: Ваш покорный слуга,
И — есть в нем нечто прекрасное,
Это я говорю о Вас!
Вы!
Но — молчание!
Что значат тупые гвозди слов
В сравнении с вашим сердцем,
Лучшим из всех цветов
Бедной цветами земли?
Конечно, это едва ли стихи, но это было сделано с веселою искренностью.
Вот я снова сижу против человека, который кажется мне лучшим в мире и поэтому — необходимым для меня. На ней — голубое платье; не скрывая изящных очертаний ее фигуры, оно окутало ее мягким, душистым облаком. Играя кистями пояса, она говорит мне необыкновенные слова — я слежу за движением ее маленьких пальцев с розовыми ногтями и чувствую себя скрипкой, которую любовно настраивает искусный музыкант. Мне хочется умереть, хочется как-то вдохнуть в душу себе эту женщину, чтоб навсегда осталась там. Тело мое поет в томительном напряжении, сильном до боли, и мне кажется, что у меня сейчас взорвется сердце.
Я прочитал ей мой первый рассказ, только что напечатанный, — но не помню, как она оценила его, — кажется, она удивилась:
— Вот как, вы начали писать прозу!
Как сквозь сон откуда-то издали я слышу:
— Много думала я о вас эти годы. Неужели это из-за меня пришлось вам испытать так много тяжелого?
Я говорю ей что-то о том, что в мире, где живет она, нет ничего тяжелого и страшного.
— Какой вы милый…
Мне до безумия хочется обнять ее, но у меня идиотски длинные нелепые тяжелые руки, я не смею коснуться тела ее, боюсь сделать ей больно, стою перед нею, и, качаясь под буйными толчками сердца, бормочу:
— Живите со мной! пожалуйста, живите со мной!
Она смеется тихонько и — смущенно. Ослепительно светятся ее милые глаза. Она уходит в угол комнаты и говорит оттуда:
— Сделаем так: вы уезжайте в Нижний, а я останусь здесь, подумаю и напишу вам…
Почтительно кланяюсь ей, как это сделал герой какого-то романа, прочитанного мною, и ухожу. По воздуху.
Зимою она, с дочерью, приехала ко мне в Нижний.
«Бедному жениться — и ночь коротка», насмешливо-печально говорит мудрость народа. Я проверил личным опытом глубокую правду этой пословицы.
Мы сняли за два рубля в месяц особняк, — старую баню в саду попа. Я поселился в предбаннике, а супруга в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, — он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее — ковром, и все-таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости, которыми я в ту пору обладал и хвастался.
В бане было теплее, но когда я топил печь, все наше жилище наполнялось удушливым запахом гнили, мыла и пареных веников. Девочка, изящная фарфоровая куколка с чудесными глазами, нервничала, у нее болела голова.
А весною баню начали во множестве посещать пауки и мокрицы, — мать и дочь до судорог боялись их, и я часами должен был убивать насекомых резиновой галошей. Маленькие окна густо заросли кустами бузины и одичавшей малины, в комнате всегда было сумрачно, а пьяный капризный поп не позволял мне выкорчевать или хотя бы подрезать кусты.
Разумеется, можно бы найти более удобное жилище, но мы задолжали попу, и я очень нравился ему, — он не выпускал нас.
— Привыкнете! — говорил он. — А то, заплатите должишки и поезжайте хоша бы к англичанам.
Он не любил англичан, утверждая:
— Это нация ленивая, она ничего не выдумала, кроме пасьянсов, и не умеет воевать.
Был он человечище огромный, с круглым красным лицом и широкой рыжей бородой, пьянствовал так, что уже не мог служить в церкви, и — до слез страдал от любви к маленькой остроносой и черной швейке, похожей на галку.