Лежавший на кушетке господин встал и, выправляя свои члены, подошел к столу; увидев несколько писем, лежавших на серебряном маленьком подносе, он сделал недовольную гримасу и пробормотал:
— Странно, какое неприятное впечатление на меня производят маленькие воспоминания о городе.
И он нехотя стал распечатывать и пробегать письма; после нескольких он свободно вздохнул, будто окончив большой труд, и принялся пить чай, сказав лакею, прибиравшему комнату:
— Ты уж письма-то из-за границы не подавай мне, а прямо бросай в камин.
— Слушаюсь; а не прикажете ли послать на почту сегодня? — спросил лакей.
— Помилуй! я сейчас только ведь прочел, — как бы пугливо возразил барин.
— Да эти-с давнишние, вы только не читали их, — улыбаясь, отвечал лакей, и через минуту он спросил: — Дворецкого послать?
— Ты ужасно мне надоел! — сказал барин и, встав, вышел в сад и любовался утром.
Этот господин был Павел Сергеич Тавровский; объехав свои имения в разных губерниях, он поселился в одной из самых живописных своих усадеб и, казалось, вполне наслаждался сельской жизнью, забыв о всех столичных удовольствиях. Он целые дни бродил по лесам или скакал верхом, осматривая свои владения, и удивлялся, как много свободного времени, а между тем не скучно, сон крепок, аппетит, как никогда, исправен. Встав рано утром и вдыхая в себя воздух, он рассуждал сам с собой:
«Я бы, кажется, полетел, если бы мне дали крылья: так мне легко здесь!»
В его руках стали появляться книга, карандаш, который он брал с собой, чтоб снимать виды; но, усевшись, он задумывался и улыбался, глядя на часы. Одним словом, Павел Сергеич совершенно был счастлив новым образом своей жизни, о которой он прежде не имел никакого понятия. Он задавал себе вопросы, почему ему не скучно здесь одному, в то время как в городе минуты он не мог быть один. Занятия его в деревне были так противоречащи одни другим, что камердинер считал его иногда за помешанного. И, раздевая своего барина после прогулок, он иногда говорил:
— Господи, что за место! негде погулять! всё платье испорчено.
— Платье можно новое сшить, зато здесь легко на душе и сладко спится, — отвечал Павел Сергеич на замечание своего камердинера.
Но в это утро, казалось, спокойствие его оставило. Он с дурным расположением возвратился с утренней прогулки и остальную часть дня провел в каком-то тоскливом волнении. Он то рисовал, то читал, то стрелял из окна комнаты в летавших птичек; но всё это ему скоро надоедало, и он придумывал себе разные развлечения.
Камердинер торжествовал. Он считал дурное расположение Павла Сергеича за кризис болезни, которая должна была пройти, и снова жизнь его сделается полна деятельности, хотя в сущности пустой. Радость оживила унылое лицо камердинера, когда Павел Сергеич приказал заложить коляску и поехал с визитом к ближайшему из своих соседей.
Дом, в который он приехал, не мог ему доставить много развлечения. Владетель его был человек холостой и хворый. Он вел жизнь однообразную и постоянно лечился от подагры в ногах.
Комната, в которой сидел хозяин дома, не отличалась ни вкусом, ни роскошью, даже не было в ней удобства; но живописный вид из стеклянных раскрытых дверей террасы выкупал всё. Сад был огромный и спускался к огромному озеру, которое виднелось на большое пространство в прихотливых изгибах. Сад был запущен, беседки и скамейки покривились, всё имело мрачный колорит, как наружность самого хозяина, исключая небольшой клумбы простых цветов, у которой валялись небольшая лопата, грабли, лейка, приметны были детские следки, отпечатавшиеся по песку дорожки. При появлении Павла Сергеича в комнату, хозяин дома, морщась, спустил ноги со скамейки и, слегка привстав, приветствовал гостя, которого посадил возле себя в креслы.
Хозяину дома было лет шестьдесят пять. Он был тучен, но с болезненным цветом лица. Черты его лица были бы красивы, но резкая противоположность седых волос с крашеными черными усами, но блеск черных глаз из<под>насупившихся век и из-под седых бровей с первого взгляда действовали неприятно на всех. Одет он был в венгерку со шнурками, глухо застегнутую на все крючки. А ноги его были обуты в канатные туфли. Павел Сергеич застал его за занятием: он дрессировал легавую собаку, на шее которой был надет ошейник с гвоздями, с веревкой, за которую он держал ее.
Урок собаки был окончен благодаря прибытию гостя.
Вблизи от кресел были собраны все принадлежности к чаю, и самовар клокотал, как бы недовольный невниманием сидящих в комнате. Ручьи, полившиеся из него, как бы о чем-то напомнили старику; он позвонил в колокольчик, стоявший на маленьком столике.
Вошел лакей, которому он сделал вопрос:
— Пришла?
— Никак нет-с.
— Так пошли искать.
В это время на террасе послышался говор, и звучный смех, и крики курицы; лежавшие собаки забили хвостами. В комнату вбежала молодая девушка, силясь удержать курицу, тоскливо бившуюся у ней в руках. Она, смеясь, подскочила к старику, хотела что-то сказать, как вдруг, завидя Тавровского, выпустила курицу из рук, которая, застуча лапами, побежала по полу.
— Вот моя дочь, — сказал старик, указывая на девушку, которая стояла потупив глаза; лицо ее пылало.
Тавровский молча поклонился; но лицо его сияло, он не спускал глаз с девушки, которая избегала встретить их и занялась самоваром. Когда девушка подавала чашки с чаем старику и гостю, руки у нее слегла дрожали; но когда отец произнес ее имя, она вздрогнула и выбежала из комнаты, на что, однако, отец не обратил никакого внимания.
Девушка была Люба, которая в Тавровском узнала певца у озера.
Забытая в комнате курица взлетела на стул, стоящий у стола, потом на стол и с криком соскочила на пол, уронив крылом чашку.
Старик позвонил и раздраженным голосом приказал лакею взять курицу; но курица не давалась ему в руки и, крича, бегала по комнате, пряталась под стул Тавровского или под кресло старика, который, выйдя из себя, разбранил лакея, сказав:
— Позови Степаниду.
Через две минуты в комнату явилась худощавая цыганка. Она смело подошла к самому стулу Тавровского и, лукаво улыбаясь, стала вызывать курицу.
— Где взяли? — спросил сердито старик.
— У них на дворе, — улыбаясь, отвечала цыганка, указывая на Тавровского.
— Это куда вы нынче бегаете! — возразил старик, но замолк, потому что цыганка перебила его, сказав:
— Да это не я, а барышня.
Удаляясь из комнаты с курицей, она бросила выразительный взгляд на Тавровского, который, сконфуженный, глядел на старика; но тот спокойно сидел, как будто всё, что он видел и слышал, было очень обыкновенно.
Напрасно Тавровский, сидя у старика, продолжал поджидать Любу; она не пришла даже к ужину, за что старик ужасно рассердился и ничего не ел. Между тем соседняя дверь поскрыпывала, и Тавровский заметил в щели блеск чьих-то глаз.
Садясь в коляску, Тавровский слышал смех откуда-то сверху; но ночь была темна, и он не мог ничего видеть. Выехав из ворот, он почувствовал в ногах какую-то корзину, и в ней что-то шевелилось. Он ощупал ее: там была курица. Приехав домой, он перенес корзину в беседку и, развязав ее, узнал курицу, что была у Любы в руках.
Тавровский выдернул несколько перьев из крыла у курицы и, передав ее своему камердинеру, строго сказал:
— Чтоб она ходила по саду, и устрой ей возле клетку. И смотреть, чтоб она не пропала.
Камердинер пугливо глядел на Тавровского, который, ложась, спросил его:
— Не было ли без меня кого-нибудь на дворе?
— Никого-с!.. да! цыган приходил с двумя цыганками…
— Ну? — с любопытством перебил его Тавровский.
Камердинер подробно описал цыганок и пересказал толки дворни, которая уверяет, что это дети помещика-соседа.
— Все? — спросил Тавровский.
— Говорят одни, что все, а другие, что только одна, — отвечал камердинер, пытливо глядя на улыбающееся лицо своего барина, который с улыбкой и заснул в эту ночь.
Много лет тому назад, в один летний день, по степной дороге скакала сломя голову тройка отличных лошадей, запряженных в небольшую телегу. Лихой ямщик ухарски свистал и поводил кнутом по воздуху, едва держась на облучке. Плечистый мужчина средних лет, с лицом суровым, зорко следил за пристяжными.
Всё, что ни встречалось по дороге, сворачивало в сторону и с наслаждением следило глазами за телегой, которая промчалась несколько верст без малейшей остановки. Лошади, все в мыле, стали слабеть, зато ямщик сильнее прежнего посвистывал, прищелкивал и махал кнутом.
Солнце садилось и ослепительным своим блеском осветило степь, которая расстилалась на большое пространство кругом. В это самое время по глубокому песку едва тащилась длинная телега вроде роспусков, прикрытая рогожей. Возле тощей клячи шел молодой цыган, почти в лохмотьях. Загорелые руки и ноги его были обнажены. Дырявая рубашка выказывала его грудь. Он шел задумчиво, как вдруг крики и жесты ямщика, мчавшегося на тройке, нами описанной, смутили цыгана. Он начал бить свою клячу, которая, вместо того чтоб ускорить шаг, совсем остановилась, и пока она успела собрать свои силы и повернуть в сторону, колеса зацепились, и тройка стала. У пристяжной лошади из ноги ручьем текла кровь.