слишком близко к сердцу, не придавать всему этому (по-прежнему без уточнений) слишком уж большое значение, все ерунда, мол, все пройдет и забудется, и посмотрел мне в глаза тем своим теплым, глубоким, агатовым, намекающим на какой-то иной покой, иную волю, отсылающим в неведомое
куда-то, мерцающим внутрь взглядом, который я так любил. Я долго шел, вот это я помню, от вокзала домой, даже сделал крюк, вышел к Волге, всю дорогу думая о том, что я сейчас скажу Карине и как буду объясняться с Александром (и то и другое прошло, в общем, удачно, хотя Александр еще пару раз грозился, уже не всерьез,
дать в глаз пижону, если когда-нибудь его встретит); главное, думая о том, что — вот, это было, этот человек был в моей жизни, сыграл такую роль в моей жизни, какой не сыграл, наверное, больше никто, но что — вот, его роль сыграна, все уже в прошлом.
Это не значит, что мы поссорились. Мы потом даже снова сдружились, когда я вернулся в Москву. Я уже не ждал от него, конечно, ни истины в последней инстанции, ни ответа на по-прежнему не решенные мною вопросы, но я любил с ним встречаться, приходить к нему в гости, один или, реже, с Кариной, в конце концов с ним смирившейся, пожалуй даже подружившейся если не с ним самим, то с Тамарой Сергеевной, все такой же гранд-дамой. Гранд не гранд, но к Карине она отнеслась с явной симпатией, прямо ее к себе приблизила, к моему и Ясову изумлению, брала ее с собой и в театр, и, если ничего я не перепутал, к портнихе. Тогда ведь еще были портнихи, Жижи? Когда — тогда? Во второй половине восьмидесятых. Во второй, как и в первой. Портнихи и теперь есть, куда ж они денутся? Какая-то мне помнится портниха, к которой они вместе ходили, с комической фамилией — то ли Хехерина, то ли Хахалина. Да, была такая портниха Хахалина (она же Хехерина), к которой они ходили вдвоем. И да, теперь я вижу ясно, вглядываясь в то время из окна «Астон Мартина» (прости меня, Жижи, еще немного я помолчу, скоро очухаюсь), что антикварных вещей стало меньше: похоже, и вправду приходилось ему откупаться от Германа с отцом Константином, или еще от кого-то, от кого уж он откупался. Я даже, помню, спросил его, где же Фальк, где Осмеркин? Ни Фалька, ни Осмеркина не было; рисунков Бенуа тоже не было. — На выставке, — он ответил. — На какой такой выставке?.. Он только головой покачал, повел подбородком, да еще пальцами перебрал в воздухе: разные бывают, мол, выставки. Тамара Сергеевна, как раньше писывали, посмотрела на него со значением; ничего не сказала. И никаких домашних посиделок больше он не устраивал; уже, видно, не до того ему было (да и Василия уже не нужно было спасать от алкоголизма; Василий куда-то запропастился; выплыл потом в Париже; прожил недолго).
Вообще все было иначе, когда мы возвратились — вернее: я возвратился, Карина переехала — из Ярославля в Москву; еще вроде бы длилось что-то прежнее, но внутренне уже все заканчивалось, почти все закончилось; другим ветром повеяло в нашей жизни. Мы поселились в квартире моей годом ранее (к величайшему несчастью моему) покинувшей сей (какой сей? ну вот сей, с его горами, морями) мир бабушки, недалеко от станции метро «Полежаевская» (квартире, где я заблаговременно был прописан; кто помнит теперь, в самом деле, эти советские хитрости, глупости?). Еще я продолжал подрабатывать программированием, в которое втянул меня Александр; еще ездил в Ярославль едва ли не раз в месяц, досдавая последние экзамены, зачеты, работы; но все опять было зыбко, и во мне, и вокруг. Помню, как мы шли с Ясом мимо Центрального телеграфа, свернули в тогдашнюю улицу Огарева (бывший и будущий переулок с патетическим названием Газетный); и только хотел я спросить его о чемпионке Галактики по гандболу, с которой его здесь встретил когда-то, как он, Яс, устремив взор в пространство, сообщил мне, что он вообще не понимает, почему Горбачев не покончит просто-напросто со всей этой дурацкой советской властью. Мне это само по себе показалось соображением довольно дурацким. Как же, Яков Семеныч, он вот так вот с ней возьмет и покончит? Да и с какой такой стати? Еще я, значит, верил по-прежнему, что советская власть — надолго, и если не навсегда, то, во всяком случае, на наш век ее хватит; он так не думал. Если с ней Горбачев не покончит, она сама покончит с собою. И я до сих пор не знаю, кто из нас был прав в тот всплывающий из забвения, весенний и мокро-солнечный, вновь падающий в забвение день. Через три или четыре года мне казалось (и всем казалось), что прав был он; через тридцать лет мне кажется, что прав был я (Софья Власьевна оказалась, увы, живучей). Мы прошли мимо «дома композиторов», мимо Брюсовской церкви; на нее (вот это я точно помню) он даже не посмотрел; никакого спектакля с осенением себя крестным знамением не устроил. Дело не в крестном знамении, просто я понимаю теперь, что к тому времени его церковные эскапады закончились. Еще бы они не закончились (думал я, по-прежнему глядя в прошлое из окна «Астон Мартина»), уже ведь и Фальк с Осмеркиным были проданы, и рисунки Бенуа, и какой-то самый старинный столик самого красного дерева. А может быть, они и не потому, не только потому закончились (думал я далее). Не в том дело, что отец Константин оказался сексотом, даже (если верить Маре) офицером гэбухи, и Герман подонком, тоже гэбэшником, а просто (думал я, глядя в прошлое) не такой человек был Яс, чтобы долго ломать свой разум, унижаться и умаляться, бичевать себя духовно и нравственно, делать вид, что верит в детские сказки. Он мог поделать вид, но недолго. Он слишком умным, слишком свободным был человеком.
Он, еще я помню, спросил меня, даже с некоторым беспокойством, чем, собственно, я собираюсь теперь заняться. Мы вышли, как некогда, к Никитским воротам (мы, значит, шли к нему домой? если да, то не помню откуда); я ответил (в полном соответствии с истиной), что все собираюсь начать собираться чем-нибудь заниматься, да вот никак не соберусь. Потому что и собираться мне скучно, и заниматься я ничем не хочу — по крайней мере, в том внешнем смысле, который он, очевидно, придает этому расплывчатому понятию. Я хочу думать дальше над