И такое душевное состояние, такая душевная жуть, которая сквозит в словах учителя, делается совершенно понятной, если припомнить опять то же самое одиноко, беспрерывно и бесцельно вертящееся фабричное колесцо, не приведенное в связь с общим ходом живого общественного механизма и живого общественного дела. На нашей памяти опять-таки были времена, когда эта связь существовала и когда передаточный ремень притягивал маленькое колесцо к большому механизму. Тогда не страшно было бы жить сельскому учителю и на тринадцати рублях, и в рваном пальто, и не страшно потому, что он, точно так же «пыкая» и «фыкая» и до хрипоты изнемогая над таблицей умножения, чувствовал, что он «не один», что ему дороги не тринадцать рублей, не «средства к жизни», а самое дело; он мог посвятить жизнь этому делу, давать молодому деревенскому поколению возможность мыслить разумно и справедливо, и он охотно, с жаром и всем пылом молодости принимался за трудную черную работу умственного развития молодого поколения, вставал в шесть часов, когда на дворе еще темно, но ребята уж бегут к учителю; грелся от холоду, играя с этими же ребятами на-кулачки… Он знал, что он не один, что литератор, писатель пишут для него, для учителя, и этих мальчиков книгу под влиянием тех самых побуждений, которые и его заставили посвятить себя трудному делу, — и книга поможет ему придать работе большую силу, большее содержание; он знал, что и журналистика не забывает его, потому что работает в одном с ним направлении; знал, что вот этот мировой судья не помирволит неправде, так как исповедует одни и те же принципы и проводит их в своем, не учительском, а судейском деле. Знал, что решение такого-то дела подтвердит его слова, сказанные ученикам. Словом, тысячами рук в разных видах и приемах делалось одно и то же, и ни один винт, поршень или крючок этого механизма не толкался праздно на своем месте, а знал, что он находится в связи с человеческим обществом, что идея, их связывающая, есть идея общечеловеческая, и, таким образом, долбя в холодной избе таблицу умножения, ни малейше не терял связи с развитием общечеловеческой мысли…
Да, если, может быть, не так вполне «прекрасно было» на наших глазах, зато действительно точно так, как здесь говорится, — прекрасно думалось, чувствовалось и частью, несомненно, осуществлялось в действительности.
Но, увы, передаточный ремень снят, живой нерв, соединявший мою духовную жизнь с духовной жизнью человечества и русского народа, разрезан; винты, гайки и поршни толкутся, шипят, суетятся, изнуряются каждый «сам по себе», «один на один», изнуряются без общей цели, без общего плана, без живой общественной связи.
Уединенный поэтик начинает маленьким воробьиным носиком копаться в крошечном цветке, обрызганном капелькой росы, и делает это дело с величайшей тщательностью… Уединенный беллетрист производит микроскопические исследования над психическим состоянием Петра Петровича, которому нравится толстая Марья Андреевна и опостылела худощавая Наталья Ивановна… Уединенный учитель пускает пулю в лоб, потому что ему пришлось жить с одними чернильницами, перьями, линейками, без всякой нравственной душевной связи с окружающим крестьянским обществом, без связи с командующим, распоряжающимся над ним земским классом, и ужас его одиночества, холод этой заброшенной нетопленной комнатки, эти рваные сапоги и дыры износившегося платья — все это, рисующееся его воображению в перспективе всей жизни, до конца, до могилы, невольно тянет к этому концу, к этой могиле, как полному успокоению… А вот уединенный Пищиков, не нуждающийся в людском обществе и, к сожалению, по целым годам не ощущающий со стороны этого общества ни малейшего давления, сосредоточившийся на своих личных микроскопических обидах, позволяет праздному воображению увеличить эти обиды, как под микроскопом, в миллионы раз и, наконец, поглощенный, подавленный ими, берется за плеть, полагая, что ему нельзя жить на свете, покуда он эту в миллионы раз увеличенную обиду не отомстит миллионами ударов плети по здоровому телу!.. И хлещет, и хлещет, и хлещет!..
Волей-неволей*
Печатаются по последнему прижизненному изданию: Сочинения Глеба Успенского в двух томах. Том второй. Третье издание Ф. Павленкова, СПБ, 1889.
Впервые напечатаны в «Отечественных записках», 1884, №№ 1–4. В переработанном виде включены в шестой том Сочинений Успенского (СПБ, 1884). С изменениями вошли в последующие Сочинения писателя. В настоящем издании печатаются со следующим исправлением:
стр. 73, строки 23–28 сверху. Восстановлена по наборной рукописи «выдумка» учителя («и вследствие этого… на ов непременно»), без которой неясен дальнейший текст.
Сохранилась рукопись двух последних глав «записок Тяпушкина», послужившая оригиналом набора для журнала «Отечественные записки». Сличение этой рукописи с журнальным текстом свидетельствует о значительных изменениях, которые были сделаны в корректуре, очевидно, из боязни цензуры. Успенский вычеркнул ряд острых социальных деталей и сократил текст «записок». Так, например, значительно была исправлена страница 94. Вместо фразы«…шопотом спрашивает: „нет ли чего новенького?“ вздыхает, говорит, что ему самое настоящее место „там“, а не здесь…» в рукописи было: «…шопотом спрашивает: „нет ли чего новенького по части подпольной печати, вздыхает, говорит, что ему самое настоящее место в предварилке, а не здесь…“»
Вместо «…словом, умеет до такой степени очаровать несчастную овцу…» в рукописи было: «…словом, умеет до такой степени очаровать несчастную курсистку… то бишь овцу…»
Вместо «…съесть эту несчастную овцу» в рукописи было: «…съесть эту несчастную овцу, уже начавшую думать, что и в ихней партии есть люди».
В конце последнего очерка в корректуре был снят текст, вновь возвращающий читателя к первому отрывку из «записок Тяпушкина» — «Вместо предисловия» — и дающий более развернутый ответ на вопрос — почему так много нелепостей в русской жизни.
Очерки «Волей-неволей» не были закончены Успенским в связи с закрытием журнала «Отечественные записки». В апреле 1884 года Успенский писал M. M. Стасюлевичу, что не может тотчас же прислать ему для публикации какое-либо уже законченное произведение, так как все время работал «над очерками, прерванными закрытием журнала, и следовательно, должен бросить, — конечно на некоторое время, — материал, приготовленный на май, июнь и июль» (Г. Успенский. Полное собрание сочинений, т. XIII, изд. Академии наук СССР, М., 1951, стр. 357.
Из материала, упоминаемого писателем, известны лишь отрывки начала пятого очерка.
В 1884 году при подготовке «Волей-неволей» для шестого тома Сочинений Успенский сократил текст последнего очерка и изменил конец его, вычеркнув несколько строк, свидетельствующих о неосуществленном замысле нового произведения.
В тексте «Отечественных записок» Тяпушкин писал: «С этих пор в жизни моей начинается совершенно новый период, начинается „опыт“, не окончившийся и до настоящего времени. Результаты этого опыта я передал в следующих очерках, которые будут носить уж другое название, так как до сих пор я касался только явлений и лиц, волей-неволей обреченных на самопожертвование. Люди воли не входили в план этих заметок, да и не могли войти, так как я именно желал коснуться обязанностей, без нашей воли лежащих на нас. Людей воли я встретил потом, и о них поэтому будет особая речь.
Теперь же мне…» (далее см. текст на стр. 105, строка 1 снизу).
Исследователи творчества Успенского указывали, что герой очерков «Волей-неволей» разночинец Тяпушкин имеет много черт, роднящих его с самим автором.
В «записках Тяпушкина» Успенский ставит перед собою цель разобраться в многочисленных «несообразностях» русской жизни и объяснить причины бестолковщины, ярко проявляющейся и в городе и в деревне. Тысячи людей собрались проводить гроб Тургенева, но торжественность прощания с писателем-гуманистом нарушена взводом казаков, присланных «следить за порядком»; деревня так нуждается в помощи врачей, но нет заботы об увеличении их числа, и крестьяне «волей-неволей» должны обращаться к помощи знахарей; выходец из деревни, коридорный Кузьма хорошо подметил неполадки деревенской жизни, но вместо того, чтобы встать на путь борьбы с несправедливостью, он, после соответствующей беседы «в конторе», начинает шпионить за жильцами.
Поделившись с читателями своими многообразными наблюдениями над явлениями бытовой и общественной жизни, Тяпушкин приходит к выводу, что столь резкие контрасты между тем, что должно быть и что на самом деле представляет собою русская действительность, обусловлены существующим социальным строем, тем, «что „обязательное“ для нас» превратилось в самодержавно-бюрократической России «в запретное и недопускаемое».