Поварова жена сначала отпиралась, но потом, взявши страшную клятву с царя, открыла ему все как было. Александр ничего не ответил, но велел тотчас призвать к себе Ксанфа. И тот вошел твердой походкой пожилого, но полного силы и крепости мужа. Бросив беглый взгляд, король закричал: «Сознавайся, обманщик, ты утаил от меня источник живящей воды затем, чтобы пользоваться им одному? Безумец, думаешь ли ты, что бессмертие может быть достигнуто простыми смертными? Или по приезде домой ты разольешь свою воду по мелким сосудам и пойдешь продавать ее на рынок всем желающим? Боги одни дают нам силу бессмертия, ни воля, ни случай не принесут нам небесного дара. Ты увидишь как ты ошибся». Александр велел связать повара и помолодевшую Каллу и поместить в деревянную клетку, чтобы возить за войском, пока не решит, что с ними делать. Слух о чудесной воде распространился по лагерю, и все спешили взглянуть на обновленных старцев. Сам король каждое утро справлялся что с узниками; конечно, он с детства любил Ксанфа и Каллу, потому и справлялся, но почему-то всегда бледнел и хмурился при ответе, — «Все молодеют», и чуть только ранний предутренний свет заставит его открыть глаза, как он уж кричит: «Что узники?» — «Молодеют» — был всегдашний ответ, и с каждым разом все бледнее и суровее делался царский лик. А заточенные старики, скрыв на груди под одеждой склянки с живой водою, все яснее и яснее глядели помолодевшими глазами, щеки их делались все глаже и нежнее, само тело стало более гибким и стройным, и когда Калла пела фессалийские песни, ее голос звучал, как прежде, лет пятьдесят тому назад, когда она еще девочкой бегала по горным долинам, собирая красные маки. В своей клетке молодые супруги смеялись, шутили, играли в камушки, словно забыв о неволе, как беззаботные птицы. Самим поцелуям вернулась давнишняя свежесть, словно при первых признаньях робкой любви.
Так шел царь вперед, а за войском следовала повозка с беспечными пленниками. Наконец впереди блеснуло плоское сверкающее море за желтою отмелью. Александр собрал солдат и велел привести на середину Ксанфа и Каллу. Они прибежали, как школьники, смеясь и подбрасывая мяч, а король, бледный, оперся на плечо Гефестиона, чтобы скрыть волнение. Он начал хриплым голосом: «Друзья и соратники, сейчас вы воочью увидите, можно ли смертным, рожденным не от богов, здесь достигнуть сладкого бессмертья». Затем он приказал посадить повара с женою в лодку, отъехать на глубину и, навязав им камни на шеи, бросить в море; сам же, встав на одиноко стоящем холме, смотрел, окруженный друзьями, как исполнят его приказание. И лишь только всплеснувшие волны улеглись, снова сомкнувшись над брошенными телами, Александр, высоко подняв к небу отобранные у стариков сосуды с чудесною водою, громко сказал далеко по прибрежью разносящимся голосом: «Мужи и братья, вы видели сами, куда ведет гордость человеческой воли, куда ведет путь, не указанный Небом? Смертные, мы должны умирать; лишь дети богов, только сыны Аммоновы могут дерзать к бессмертию». Он бросил на землю сосуды, и звон их осколков покрылся восклицаниями толпы: «Слава сыну Аммонову, герою Александру бессмертному!» Но с моря тонким гласом, тростниковым шелестом донесся детский вопль: «Александр, Александр, смотри, казнись и кайся!»
А там, рассекая мелкие волны, мчался титон и наяда с лицами Ксанфа и Каллы; первый трубил в витой рог, а та, обвив шею другу, кричала, широко раскрывши рот: «Александр, спасибо тебе, что ввергнул нас в море, теперь не настигнешь, а мы не боимся ни смерти, ни скучной дряхлости. Я — Калла, и Ксанф рядом со мною. А ты, царь, умрешь в Вавилоне немилою смертию. Помни, помни». И сверкая светлыми брызгами, они исчезли вдали, где солнце садилось за плоский мыс. На берегу царь и войско долго молчали, но по данному знаку заревели трубы, застучали щиты, повозки заскрипели и вся громада повернула назад от моря и медленно двинулась обратно в наступавших сумерках. Александр велел отроку метить в низко пролетавшую чайку и, подобрав упавшую птицу, идти впереди войск рядом с ним, чтобы испытывать каждый ручей, не это ли живоносный источник.
Но напрасно омывали чайку во всех ручьях и реках: она только делалась мокрой, но жизнь к ней не возвращалась. Когда же она начинала смердеть, отрок ее бросал и метил в другую.
Так они шли через горы и долины мимо озер и необозримых болот: царь впереди, рядом лучник с мертвою птицей в руках, за ними полководцы, далее следовало войско тяжкою тучей, а позади со скрипом пылили повозки.
Долго они блуждали таким образом, не находя чудесной горной долины, пока Александр не велел бросить птиц и не стрелять новых.
Он вышел к войску и снова убеждал в очевидной невозможности для людей бессмертия и в его, Александра, божеском роде. Голос его был тверд и звонок, глаза сияли и щеки пылали румянцем, потому что на этот раз сын Филиппа их нарумянил, чтоб не смущать слабых сердец царским сомненьем.
Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим примечательным странам
Мои родители были небогаты, хотя и принадлежали к роду Фирфаксов; я совсем не помню отца и матери, потеряв их еще в детстве, а воспитывался у дяди с материнской стороны, старого холостяка Эдуарда Фай; он был судьею в Портсмуте, имел небольшой дом, изрядную библиотеку и единственную служанку: экономку, домоправительницу, кастеляншу, кухарку, судомойку и мою няньку — кривую Магдалину. Из окон второго этажа был виден порт и суда, а во дворе был небольшой огород и несколько рядов роз. Дядя вел тихую и экономную жизнь, которая мне не казалась бедностью, но потом я сообразил, что мы могли бы жить и иначе, не будь мистер Фай грязным скрягой.
Я был шаловлив и непослушен, всегда воевал с уличными мальчишками, возвращался домой с продранными рукавами на куртке — и мистер Эдуард с Магдалиной взапуски меня бранили и не секли только потому, что все-таки я был сэр Джон Фирфакс.
В школе я подружился с Эдмондом Пэдж, сыном соседнего аптекаря. Трудно было предположить, какой отчаянный сорвиголова скрывался за бледным лицом Эдмонда, лицом «девчонки», как дразнили его товарищи. Правда, буйная резвость находила на него только временами, и тогда он был готов на самые сумасбродные затеи, на любую ножевую расправу, обычно же он был тих, послушен, скромен, помогал отцу развешивать лекарства, ходил каждое воскресенье в церковь и выслушивал до конца проповеди, опустив свои длинные ресницы. Говорил глухо и с трудом, будто чахоточный. Никто бы не узнал этого недотрогу, когда он заседал в портовых кабачках, куря трубку, затевая ссоры с иностранными матросами, играя в карты и ругаясь, как солдат, или когда он на лодчонке выходил в открытое море на всю ночь ловить рыбу или просто воображал себя вольным мореходцем.
Море привлекало нас обоих, и часто, лежа на камнях за городом, мы строили планы, как бы собрать удалую ватагу, отправиться по широкой дороге в Новый Свет или Австралию, смотреть чужие края, обнимать веселых девушек в шумных портах, разодеться в бархат, бросать деньги, орать за элем свободные песни, сражаться, грабить, никого не слушаться, ничего не жалеть — словом, делать все то, что нам запрещали домашние. Я был не похож на Эдмонда: я всегда был равно весел, никогда не прочь поцеловать краснощекую девку, перекинуться в карты, сверкнуть ножом, но до неистового буйства своего друга не доходил; зато он быстро утихал, я же все продолжал бурлить и вертеться, будто раз пущенный волчок.
Но напрасно приняли бы нас за низких гуляк из разночинцев: и я, и мой дядя ни минуты не забывали, что я — сэр Фирфакс, и, когда мне минуло 15 лет, мистер Фай призвал портного и, хотя торговался за каждый грош, заказал для меня модное платье, стал давать карманные деньги и начал сам учить меня играть на лютне и петь, вытащив старые ноты Дуланда. Я читал Вергилия и Сенеку и порядочно ездил верхом. Дядя брал меня в поместье нашей родственницы, где гостили лондонские барышни, и там после обеда я впервые играл и пел в обществе свои, несколько старомодные, песни, в ответ на что одна из приезжих девиц дала мне розу, сама же заиграла сонату Пёрселя. И когда мы с Эдмондом показывались теперь в кабачках, нам кланялись особенно почтительно, думая, что карманы моего нового сиреневого камзола полны золота, и не зная, что этот камзол у меня единственный.
Вскоре моя судьба переменилась в тесной зависимости от судьбы Эдмонда. Однажды, после особенно продолжительного кутежа, где моего друга ранил в руку заезжий испанец, аптекарь решил женить своего сына и очень спешил с этим, чтобы поспеть кончить дело в период покорности Эдмонда. Я выходил из себя тем более, что найденною невестой была некая Кэтти Гумберт, французская еврейка, не обещавшая быть ни любящей женою, ни хорошею хозяйкой. Но все мои доводы разбивались о вялую послушность Эдмонда. Аптекарь, догадываясь о моих происках, старался не допускать меня до своего сына, и даже свадьбу справили за городом, украдкой. С тех пор я не видался с Эдмондом Пэдж.