Все засмеялись.
— Ей-богу, — сказал молодой человек, — я робею: я стал стыдлив, как ценсура. Ну, так и быть…
Надобно знать, что в числе латинских историков есть некто Аврелий Виктор, о котором, вероятно, вы никогда не слыхивали.
— Aurelius Victor? — прервал Вершнев, который учился некогда у езуитов*,— Аврелий Виктор, писатель IV столетия. Сочинения его приписываются Корнелию Непоту и даже Светонию; он написал книгу de Viris illustribus — о знаменитых мужах города Рима, знаю…
— Точно так, — продолжал Алексей Иваныч, — книжонка его довольно ничтожна, но в ней находится то сказание о Клеопатре, которое так меня поразило. И, что замечательно, в этом месте сухой и скучный Аврелий Виктор силою выражения равняется Тациту: Наес tantae libidinis fuit ut saepe prostituerit; tantae pulchritudinis ut multi noctem illius morte emerint...#
— Прекрасно! — воскликнул Вершнев. — Это напоминает мне Саллюстия — помните? Tantae…
— Что же это, господа? — сказала хозяйка, — уж вы изволите разговаривать по-латыни! Как это для нас весело! Скажите, что значит ваша латинская фраза?
— Дело в том, что Клеопатра торговала своею красотою и что многие купили ее ночи ценою своей жизни…
— Какой ужас! — сказали дамы, — что же вы тут нашли удивительного?
— Как что? Кажется мне, Клеопатра была не пошлая кокетка и ценила себя не дешево. Я предлагал ** сделать из этого поэму, он было и начал, да бросил.
— И хорошо сделал.
— Что ж из этого хотел он извлечь? Какая тут главная идея — не помните ли?
— Он начинает описанием пиршества в садах царицы египетской.
* * *
Темная, знойная ночь объемлет африканское небо; Александрия заснула; ее стоны утихли, дома померкли. Дальний Фарос горит уединенно в ее широкой пристани, как лампада в изголовье спящей красавицы.
* * *
Светлы и шумны чертоги Птоломеевы: Клеопатра угощает своих друзей; стол обставлен костяными ложами; триста юношей служат гостям, триста дев разносят им амфоры, полные греческих вин; триста черных евнухов надзирают над ними безмолвно.
* * *
Порфирная колоннада, открытая с юга и севера, ожидает дуновения Эвра; но воздух недвижим — огненные языки светильников горят недвижно; дым курильниц возносится прямо недвижною струею; море, как зеркало, лежит недвижно у розовых ступеней полукруглого крыльца. Сторожевые сфинксы в нем отразили свои золоченые когти и гранитные хвосты… только звуки кифары и флейты потрясают огни, воздух и море.
* * *
Вдруг царица задумалась и грустно поникла дивною головою; светлый пир омрачился ее грустию, как солнце омрачается облаком.
О чем она грустит?
Зачем печаль ее гнетет?
Чего еще недостает
Египта древнего царице?
В своей блистательной столице,
Толпой рабов охранена,
Спокойно властвует она.
Покорны ей земные боги,
Полны чудес ее чертоги.
Горит ли африканский день,
Свежеет ли ночная тень,
Всечасно роскошь и искусства
Ей тешат дремлющие чувства,
Все земли, волны всех морей
Как дань несут наряды ей,
Она беспечно их меняет,
То в блеске яхонтов сияет,
То избирает тирских жен
Покров и пурпурный хитон,
То по водам седого Нила
Под тенью пышного ветрила
В своей триреме золотой
Плывет Кипридою младой.
Всечасно пред ее глазами
Пиры сменяются пирами,
И кто постиг в душе своей
Все таинства ее ночей?..
Вотще! В ней сердце глухо страждет,
Оно утех безвестных жаждет —
Утомлена, пресыщена,
Больна бесчувствием она…
Клеопатра пробуждается от задумчивости.
И пир утих и будто дремлет,
Но вновь она чело подъемлет,
Надменный взор ее горит,
Она с улыбкой говорит:
В моей любви для вас блаженство?
Внемлите ж вы моим словам;
Могу забыть я неравенство,
Возможно, счастье будет вам.
Я вызываю: кто приступит?
Свои я ночи продаю,
Скажите, кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою?
. . . . . . . . . .
— Этот предмет должно бы доставить маркизе Жорж Занд, такой же бесстыднице, как и ваша Клеопатра. Она ваш египетский анекдот переделала бы на нынешние нравы.
— Невозможно. Не было бы никакого правдоподобия. Этот анекдот совершенно древний; таковой торг нынче несбыточен, как сооружение пирамид.
— Отчего же несбыточен? Неужто между нынешними женщинами не найдется ни одной, которая захотела бы испытать на самом деле справедливость того, что твердят ей поминутно: что любовь ее была бы дороже им жизни.
— Положим, это и любопытно было бы узнать. Но каким образом можно сделать это ученое испытание? Клеопатра имела всевозможные способы заставить должников своих расплатиться. А мы? Конечно: ведь нельзя же такие условия написать на гербовой бумаге и засвидетельствовать в гражданской палате.
— Можно в таком случае положиться на честное слово.
— Как это?
— Женщина может взять с любовника его честное слово, что на другой день он застрелится.
— А он на другой день уедет в чужие края, а она останется в дурах.
— Да, если он согласится остаться навек бесчестным в глазах той, которую любит. Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю. Я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?
— Неужели вы в состоянии заключить такое условие?..
В эту минуту Вольская, которая во всё время сидела молча, опустив глаза, быстро устремила их на Алексея Иваныча.
— Я про себя не говорю. Но человек, истинно влюбленный, конечно не усумнится ни на одну минуту…
— Как! Даже для такой женщины, которая бы вас не любила? (А та, которая согласилась бы на ваше предложение, уж верно б вас не любила.) Одна мысль о таком зверстве должна уничтожить самую безумную страсть…
— Нет, я в ее согласии видел бы одну только пылкость воображения. А что касается до взаимной любви… то я ее не требую: если я люблю, какое тебе дело?..
— Перестаньте — бог знает что вы говорите. — Так вот чего вы не хотели рассказать —
. . . . . . . . . .
Молодая графиня К., кругленькая дурнушка, постаралась придать важное выражение своему носу, похожему на луковицу, воткнутую в репу, и сказала:
— Есть и нынче женщины, которые ценят себя подороже…
Муж ее, польский граф, женившийся по расчету (говорят, ошибочному), потупил глаза и выпил свою чашку чаю.
— Что вы под этим разумеете, графиня? — спросил молодой человек, с трудом удерживая улыбку.
— Я разумею, — отвечала графиня К., — что женщина, которая уважает себя, которая уважает… — Тут она запуталась; Вершнев подоспел ей на помощь.
— Вы думаете, что женщина, которая себя уважает, не хочет смерти грешнику — не так ли?
. . . . . . . . . .
Разговор переменился.
Алексей Иваныч сел подле Вольской, наклонился, будто рассматривал ее работу, и сказал ей вполголоса:
— Что вы думаете об условии Клеопатры?
Вольская молчала. Алексей Иваныч повторил свой вопрос.
— Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины 19-го столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия.
— Вы думаете, — сказал Алексей Иваныч голосом, вдруг изменившимся, — вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь, найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной, чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?..
— Думаю, даже уверена.
— Вы не обманываете меня? Подумайте, это было бы слишком жестоко, более жестоко, нежели самое условие…
Вольская взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом: Нет.
Алексей Иваныч встал и тотчас исчез.
Повесть из римской жизни*
Цезарь путешествовал, мы с Титом Петронием следовали за ним издали. По захождении солнца рабы ставили шатер, расставляли постели, мы ложились пировать и весело беседовали; на заре снова пускались в дорогу и сладко засыпали каждый в лектике своей, утомленные жаром и ночными наслаждениями.
Мы достигли Кум и уже думали пускаться далее, как явился к нам посланный от Нерона. Он принес Петронию повеление цезаря возвратиться в Рим и там ожидать решения своей участи вследствие ненавистного обвинения.