* * *
Слишком большая ясность
затемняет суть дела.
В свои свободные от дежурств дни Чупахин писал "начальнице" неотправленные письма.
"Вы служите, Вы милосердствуете, - писал он, - разъясняете про резерв и выбор, не беспокоясь о едва ль не нулевом КПД этих усилий, - думайте о Царствии Божием, а остальное приложится Вам! - верно ли я разгадываю Ваш секрет? Хорошо. Прекрасно! Но что делать м н е, если я н е х о ч у никакой правильной жизни, а весь мой резерв, выбор и выход - Вы?" Удивлялся даже после себе.
Пробовал что-то такое выразить про "выбор сердца" в сокровенно-темной его, сердца, глубине. Цитировал Колодея: "Так что ж, солдат не виноват? Душа солдата виновата...", вспоминал, как, наскучив торчать в нервном отделении, отправился однажды бродить по другим; как ходил, бродил, не отличимый в больничной пижаме, и в каком-то, кажется - в гастроэнтерологии, торкнулся, спутав с туалетом, в маленькую, на две койки палату с завешенным наглухо окном.
Было время сончаса. Обратив белые, выражающие безмятежность лица к потолку, на койках спали две разные, но в чем-то странно похожие меж собой женщины...
Всё длилось миг, секунду, но Чупахин успел заподозрить неладное: бронзовый ли оттенок кожи в сумеречном этом свете, выпиравшие из-под одеял животы...
У куривших гастроэнтерологических мужиков, у меняющихся на посту сестер Чупахин узнал мало-помалу, что эти женщины - смертницы, последняя фаза цирроза печени, и им обеим через день делают "проколы", откачивают из животов снова и снова набирающуюся жидкость.
- А, - говорили мужики в туалете, - сами обе виноватые!
Одна, бойкая, работала завскладом, и заинтересованные люди годами ставили ей ежедневный выпивон. Другая, напротив, была из тихих, из затурканных детьми и мужем до последней покорливости судьбе. У нее, у молодой еще женщины, умерла старуха мать, а ей это оказалось так жалко, так невыносимо тяжко оказалось перенести, что, дабы "не думать", чтобы было "полегче" и можно было к ночи уснуть, она два-три месяца кряду отливала у алкоголика-мужа из его бутылок.
И вот они спали в сончасы, и у них не было более ни резерва, ни выбора, а одна, как мнилось Чупахину, неподводящая была отдушина сна.
* * *
Я искал тебя долго и трудно,
я не могу тебя найти...
Кроме старшего врача, милой женщины, проверявшей в уголке диспетчерской "карты вызова" за крохотным столиком, после пяти вечера никакого "начальства" на станции не было.
Курили поэтому не только в гараже и чайной, но и в холле на втором этаже, где днем бы это сочлось за административное нарушение. От коридора холл был отгорожен деревянными решетками, там было окно, а у обитых дранкой стен стояли два относительно новых топчана.
Покуривая и о чем-нибудь размышляя, из окна хорошо было наблюдать, как выезжают и возвращаются на станцию машины.
Она подошла к нему сзади, со спины.
- Стоим - думаем о смысле жизни, - сказала грудным и низким, чересчур знакомым Чупахину голосом, - и есть ли смысл о смысле этом думать?!
Не найдясь с ответом, он нечаянно улыбнулся от внезапной радости, а она, наверное, чтобы помочь ему, попросила сигаретку, огоньку и, полуприсев на невысокий подоконник, была сейчас рядом, умело и нежадно затягиваясь и выпуская дым.
Далеко, в конце коридора, горела единственная уцелевшая лампочка, и здесь, в холле, был разбавленный фонарным через окно светом полумрак.
- Отчего вы всегда такой... подавленный, Константин Тимофеич, угрюмый, нелюдимый? Отчего... Впрочем, извините, это я так... Простите, пожалуйста!
Он не видел ее лица, она, быть может, улыбалась в эту минуту, они еще постояли в неловком безмолвии, а потом, как-то вышло само, он прямо с середины стал рассказывать ей про Колодея, про жизнь его и смерть; как, с точки зрения его, Чупахина, Коля Колодей понимал те или иные вещи.
Она не охала и не цокала языком, не качала с сочувствием русою своей яснолобой головою, но слушала и, он чувствовал, слышала его. А когда прочел вслух, что помнил, из единственного Колиного стихотворения - "Промашку дал фельдмаршал наш", - положила ему на предплечье горячую и неожиданно тяжелую руку.
- Сартр считал: ад - это мы сами, а старец афонский отец Силуан: "Держи ум во аде и не отчаивайся!" Вы понимаете? - Они стояли в полушаге и смотрели друг на друга. - Сознавать, видеть собственный "ад" несоответствия, но...
Да-да, припомнилось Чупахину, не потому, что сошлись тучи, сверкает молния, а для того тучи сходятся, чтобы молния сверкнула.
- Но все равно "все будет хорошо"! - подхватил он с невольной иронией.
- Будет! - подтвердила она совершенно всерьез. - В окончательном конце концов. - И, повертев пальцами потухший окурок, не целясь, отправила в мусорную коробку в углу.
- Человеческая история во все времена была ужасна, Константин Тимофеич, из века в век. И все это для того, чтобы, - она слегка улыбнулась, научиться любить!
Чупахин аж присвистнул, пораженный.
- Вы... про реинкарнацию? - стукнула в нем догадка.
Она опять была к нему в профиль, смотрела в окно. "Так-так, лихорадочно соображал Чупахин, - не пролез в игольное ушко, не научился, приходи еще разок, еще пробуй. Опять не понял, снова приходи..."
- Это вы про Колю? - спросил он ее. - Утешаете так меня?
- Состраданье божественно! - сказала она, все не оборачиваясь к нему. Это любовь и есть. Но вы же видите... До топора дело доходит, до возвращенья билета...
Говорила, а неправдоподобный женский ее голос отдавался в Чупахине, как во всех по земле (по слову поэта) потухших вулканах и арктических гротах.
- А вы не боитесь: своеволие, ревность не по разуму... Ведь это... дерзость!
В одной из комнат-гриден хлопнула дверь. Кто-то, члекая каблуками, прошел позади коридором в туалет.
Да, согласилась она. Ей и самой бывает не по себе от подобных "догадок". Но ведь это частное, личное ее предположение... Ну, не ее то есть, без нее обошлись, но это душе ее не претит. И к тому ж она ведь женщина, у нее и гемоглобина поменьше, ей и ошибиться не большой грех. Кому от ее мнения хуже? Никому!
Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!
Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.
"А как же самоубийцы... они тоже..." - начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.
- Sunt lacrimае rerum, - пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, - et mentem mortolia tangunt.1 И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!
"Д е с я т а я б р и г а д а, н а в ы з о в! - раздалось и покатилось с раскатами по коридору. - Д е с я т а я! И к о н н и к о в а, Ч у п а х и н... Н а в ы з о в!.."
И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.
* * *
Дела их не допускают их обратиться:
Господа они не познали...
Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.
- Не отнимайте у меня моих детей! - плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. - Не отнимайте у меня моих детей!
Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.
Дети - это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь - тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает "докторов" в сторонку для конфиденциального сообщения.
Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? - Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. Так вот, убитая - племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.
Вчера, продолжает дама, милиция, "ничего умнее не придумав", арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.
- А ее муж, - мотает она подбородком в направлении тахты, - отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь... Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе... А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!
Ну и... Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.
А с "мамкою" по его уходе началось э т о. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. "А кто их отнимает-то?" - пожимает пухлыми плечами дочь.
И это всё из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали... А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта... как ненормальная!