«Да что, чорт возьми, – скажете вы, – говорил, говорил, а я даже не понял, кому вы отдаете преимущество». Будьте уверены, что и я не понял. Во-первых, для житья нельзя избрать в сию минуту ни Петербурга, ни Москвы; но так как есть фатум, который за нас избирает место жительства, то это дело конченое; во-вторых, все живое имеет такое множество сторон, так удивительно спаянных в одну ткань, что всякое резкое суждение – односторонняя нелепость. Есть стороны в московской жизни, которые можно любить, есть они и в Петербурге; но гораздо более таких, которые заставляют Москву не любить, а Петербург ненавидеть. Впрочем, хорошие стороны найдутся везде, даже в Пекине и Вене: это те три человека добрых, за которых бог прощал несколько раз грехи Содома и Гоморры, но не более как прощал. Увлекаться этим не надобно: везде, где много живет людей, где давно живут люди, найдется что-нибудь человеческое, что-нибудь торжественное и поэтическое. Торжествен звон московских колоколов и процессии в Кремле; торжественны большие парады в Петербурге; торжественны сходбища буддистов на Востоке, при свете ста двенадцати факелов читающих свои святые книги. Нам мало этой поэтической стороны, нам хочется… Малоли чего хочется. Пророчат теперь железную дорогу между Москвой и Петербургом. Давай бог! Чрез этот канал Петербург и Москва взойдут под один уровень, и, наверно, в Петербурге будет дешевле икра, а в Москве двумя днями раньше будут узнавать, какие номера иностранных журналов запрещены. И то дело!
Новгород, 1842.
Новгород Великий и Владимир-на-Клязьме[15]*
Недостаточно знать Петербург и Москву; для того чтоб знать Петербург и Москву, надобно еще заглянуть на то, что делается вокруг них. Около Москвы – мирный венок шести или восьми губерний, великороссийских до конца ногтей. Москва среди их покоится, как старшая в семействе; из нее берут ее племянницы и сестрицы образование, моду, ум и глупость. Довольное спокойствие овладело этой полосой, и она находится в полудремоте, предпочитая сон отцу и матери, как говорит пословица. Старые губернаторы любят назначение в эти губернии. В них никогда не бывает ни чрезвычайных преступлений, ни беспримерной добродетели, ни волканических извержений, ни опасных разливов; хлеб всегда родится довольно плохо, зато редко совсем не родится; крестьяне благочестивы, жалуются на бога за бедность, на казенную палату за рекрутские наборы, а на помещиков никогда не жалуются сслух. Каждая из этих губерний имеет свой талант – стало, завидовать друг другу нечего, и они так же мирно и родственно стоят на одном месте около Москвы, как планеты ни минуты не постоят на одном месте около солнца. Калуга производит тесто, Владимир – вишни, Тула – пистолеты и самовары, Тверь извозничает, Ярославль – человек торговый.
Климат Москвы с ее присными принадлежит к тем вещам, которых вся характеристика состоит из отрицательных качеств: не холодный, не теплый; кукуруза не растет, яблони не мерзнут. После того как Петр I открыл возможность жить в сыром болоте, прилегающем к Балтийскому морю, нечего и доказывать обитаемость московской полосы. Я признаюсь откровенно в моей ограниченности, – не понимаю, как можно по доброй воле жить в климате восьми-девятимесячной зимы. Аскольд и Дир были единственные порядочные люди из всей норманской сволочи, пришедшей с Рюриком, они взяли свои лодки да и пошли с ними пешком в Киев. Игорь, Олег и tutti quanti[16], жившие на юге России, были люди со вкусом, оттого единственный период в русской истории, который читать не страшно и не скучно, – это киевский период.
Но как волка ни корми, он к лесу глядит; истинные патриоты убежали опять на север, на север Владимира-на-Клязьме и Москвы. Впоследствии и эта полоса оказалась радикалам недостаточно северной. Петр нашел север почище.
Когда едешь из Москвы в Петербург, сначала по дороге деревни напоминают близость к сердцу государства; Тверь – дальний квартал Москвы, и притом хороший квартал, Тверь на Волге и на шоссе, город с будущностью, с карьерой. Но в Новгородской губернии путника обдает тоской и ужасом; это предисловие к Петербургу; другая земля, другая природа, бесплодные пажити, болоты с болезненными испарениями, бедные деревни, бедные города, голодные жители, и что шаг – становится страшнее, сердце сжимается; тут природа с величайшим усилием, как сказал Грибоедов, производит одни веники; чувствуешь, что подъезжаешь к той полосе земного шара, которая только сделана богом для белых медведей да для равновесия, чтоб шар не свалился с орбиты. Деревья, как-то сгорбившись, болезненно стоят на сырой и тещей земле, как волосы на голове у полуплешивого. Так вы достигаете Новгорода. От Новгорода начинаются стеариновые свечи, гвардейские и всяческие солдаты – видно, что Петербург близко. Остальные 180 верст – тот же пустырь ужасный, отвратительный, посыпанный кое-где солдатами. До Ижор, до Померанья можете присягнуть, что остается верст 1000 до большого города. И в углу этой-то неблагодатной полосы земли на трясине между двух вод – Петербург, Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире. Петр I, по русской пословице, на обухе рожь молотил. Лишь бы мне уехать на юг, я всегда буду восхвалять как дивную победу над природой – Петербург. Три градуса вверх начинается здоровый север, три градуса вниз начинается умеренно дурная полоса, в которой Москва; промежуточные шесть градусов при приятном соседстве моря и всяких вод, речных, озерных, болотных, лечебных и ядовитых, при восточности положения, при близости Зимнего дворца, восьми министерств, трех полиций, святейшего синода и всей августейшей фамилии с немецкими сродниками, составляют полосу вечной сырости, нравственной и физической изморози, душевного и телесного тумана. Петербург, вбитый сваями не в русскую, а в финскую землю, находится между Олонецкой и Новгородской губерниями. Олонецкая губерния отстала от Иркутской, Иркутская не отстала от Новгородской. В Олонецкой губернии разбросанные по скалистой земле и между лесами деревни совершенно разобщены; есть села, к которым никаких нет дорог, кроме тропинок. Новое изобретение колес не везде известно в Олонецкой губернии, и они таскают тяжести волоком. Петрозаводск – место вроде Березова, ему дали сибирские права, чтоб заманить служащих. И все это возле Петербурга. До границы Олонецкой губернии от Петербурга верст 200, не больше. Новгородская губерния Дальними уездами не далеко ушла от Олонецкой. Об ней еще нельзя судить по большой дороге. Дикость, бедность земли, которая никогда не родит достаточно хлеба для прокормления, и к тому еще военные поселения.
В Новгородской губернии есть деревни, разобщенные лужами и болотами с целым шаром земным, к ним ездят только зимой. Этими болотами и этой грязью защищались новгородцы некогда от великокняжеского и великоханского ига, теперь защищаются от великополицейского. В эти деревни поп ездит раза три в год и за целую треть накрещивает, навенчивает, хоронит… При зимней дислокации солдат по уездам какая-то рота попалась в одну из этих моченых деревень; пришла весна – нет роты, да и деревни не могут найти, – хлопоты, переписка, съемка планов; по счастию, лето продолжается месяца три, в октябрьские утренники является рота, она была за непреходимыми топями.
Да, нечего сказать, Петербург не разлил жизни около себя и не мог, наоборот, почерпнуть жизненных соков из соседства; и в этом опять его трагический характер. Петербург все сжимается, лепится, сосредоточивается около Зимнего дворца, даже в самом городе так. Много толковали о том, что в Москве огромный дом, а возле него хижина; но надобно вспомнить, что эти домы разбросаны на сорока верстах везде. Не угодно ли в Петербурге мерою две версты отойти от Зимнего дворца по Петербургской стороне – какая пустота, нечистота! Все действие Петербурга на окружающие места ограничилось тем, что он развратил Новгород и, начавши собою новую непонятную Русь, придавил все древнее в самом месте зародыша.
Владимир относится к Москве так, как Новгород к Петербургу. Владимир был столицей, велик и славен, как можно было быть великим и славным на Руси. Задушенный татарами, он уступил Москве, пошел к ней в подмастерья, когда она села хозяйкой всяким пронырством и искательством; но он сохранил в своих воспоминаниях былую славу, помнит Андрея Боголюбского и древность своей епархии. Что-то тихое, кроткое в его чертах, осыпанных вишнями. Москва любила таких не слишком удалых соседей и помощников, и между ними завязалась искренняя, дружеская связь; что было лишней крови, Москва высосала, и отставной столичный город, как истинный философ или как грузинский царевич, довольный тем, что осталось, – хотя и ничего не осталось, кроме того, чего взять нельзя, – ничего не хочет, ничего не усовершает, строго держится православия и не заслуживает брани, может, потому, что и похвалить не за что. И Новгород был столицей, и поважнее – он был республикой, насколько можно было быть республикой на Руси. Душить его принялись мастера не татарам чета: два Ивана Васильевича да один Алексей Андреевич. Татары народ кочевой, ни в чем нет выдержки: придут, сожгут, оберут, разобидят, научат считать на счетах, бить кнутом, а потом и уйдут себе чорт знает куда. Нехристи и варвары. Православные Иваны Васильевичи, особенно последний, принялись за дело основательнее. Память вышиб своей долбнею царь Иван Васильевич из новгородцев, а долбня эта осталась и хранится в соборе; Вельтман писал книгу о «Господине нашем Новгороде Великом» и плакал от умиления, встретившись нечаянно на улице с Ярославовой башней. Я не плакал о господине-слуге, а не раз содрогался. Здания, пережившие смысл свой, наводят ужас, когда вы спросите об них новгородца, выросшего и состарившегося здесь, и он вам ответит: «Говорят, еще до Петра строено». Софийский собор стоит на том же месте, а против него губернское правление с какой-то подьячески осунувшейся фасадой. В соборе хранится, как я сказал, долбня, а в губернском правлении в золотом ковчеге – записка Аракчеева к губернатору о убийстве его любовницы.