Мелькали в колоде и портреты самих современников: современников-создателей, современников-потребителей - так называемые фигуры: крепкие старики в поддевках, в круглых, оправленных сталью очках - основатели дел; их вальяжные, по-парижски одетые, с чеховской грустью во взгляде дети; их внуки в гимназических кителях, в гимнастерках реальных училищ, в студенческих тужурках, на черных бархатных петличках которых скрещиваются серебряные молоточки; прогрессивные ученые, всякие павловы, менделеевы там, тимирзяевы, вызывающе, победоносно, демонстративно вертящие в аллеях общедоступных парков - на глазах фраппированной публики - педали экстравагантных чудищ; государственные деятели, вольно полулежащие с сигарою в зубах на сиденьях лакированных самобеглых кабриолетов, под на треть опущенными, с исподу плюшевыми складными гармошками тентов! Разглядывая портреты, я пытался увидеть за ними живых, реальных людей, живых и реальных даже не настолько, как сам я, а хотя бы как мои знакомые - и не умел: верно, люди, творцы прошлого, так же исчезают, уходя, как и время - главное их творение.
И все-таки я не отчаивался, не опускал рук, строил, рушил, тасовал колоду и снова строил, но материала не хватало, я, например, чувствовал недостаток в портретах совершенно неясных мне мастеровых людей, так называемого простого народа, с непредставимым выражением лиц теснящегося у ворот маленькой грязной фабрички, когда из них выкатывает первый автомобиль - сам фабрикант в коже, в крагах за рулевым рычагом - чтобы совершить дебютный трехверстный круг по покуда сонному городу, по упруго-мягким от пыли, словно каучуковые шины, улицам. Я понимал, что мастеровые эти - люди в деле производства вторые, даже пятые, то есть, действительно, ни в коем случае в фигуры не годятся, что не их мыслью и волею оживает металл, но знал, как многое перевернется вверх дном при прямом их участии - и вот, мне не хватало их портретов для завершения здания. Я строил, помня одно: то время, те двадцать пять лет были не сравнимым ни с каким другим в истории нашей страны временем свободы: то большей, то несколько ущемленной, но уникальной для нас свободы, которую из сегодня невозможно представить даже приблизительно - однако, чем больше свободы допускал я в постройке, тем скорее и вернее последняя рушилась, что, впрочем, только доказывало ее сходство с прототипом.
Словом, я не мог освободиться от тогда, не хотел возвращаться в теперь, а в издательстве торопили, и, чтобы успокоить их, чтобы, не дай Бог, книга не вылетела из плана, я носил относительно готовые клочки рукописи, и кто-то из издательских ребят, прочитав, сказал, что, кажется, встречал на АЗЛК, на "Москвиче", инженера Водовозова - не потомок ли, мол, тех, о которых речь в книге? По моим сведениям водовозовский род прекратился с гибелью на фронте в 1915 году Дмитрия, единственного сына вальяжного инженера с грустным взглядом, Трофима Петровича, который, в свою очередь, являлся единственным сыном основателя фирмы, бывшего крепостного кузнеца Петра Водовозова - и все же надежда на невозможное: оживить хоть две-три фигуры колоды - погнала меня на "Москвич". Надежда, впрочем, слабая: если бы инженер Водовозов каким-то чудом и оказался не однофамильцем, а действительно потомком - чего ожидать от него? разве повода к идеологическому эпилогу о преемственности поколений! Я ведь и по себе, и по многим, с кем сталкивался, знал, что народ сейчас пошел отдельный, самодостаточный, без роду без племени, и хорошо еще, если имеет человек отдаленное представление о том, кем был его дед, а то и о деде ничего не знает, не говоря уже о более далеких предках.
Волк знал. У него, правда, не сохранилось ни метрических выписок, ни фамильного архива, ни старинных портретов или фотографий: все, что не погибло в революцию и гражданскую, осталось в Париже или лубянских подвалах - но Волк берег в памяти и записях рассказы отца, человека, берегшего прошлое. Когда Волк услышал, что я пишу книгу о его семье, главу в книге, он, вопреки моему самонадеянному ожиданию, не выказал благодарности, не разулыбался, не почувствовал себя польщенным - напротив, с холодной яростью огрызнулся, словно я был главным виновником того, что столь долго пребывал в несправедливом забвении славный его род, что собрались выпустить книгу только сейчас, и неизвестно еще, что это выйдет за книга. Я оставил Волку экземпляр рукописи. Позвоню вам, сказал Водовозов. Если рукопись не вызовет отвращения - позвоню. Если не позвоню не надо больше меня беспокоить.
Этот человек, хоть сегодняшний - явно годящийся в колоду - носитель странного, непривычного имени, понравился мне с первого взгляда внутренней своей силою, индивидуальностью, угадываемым талантом, понравился, хоть и немало смутил почти базаровскими грубостью и независимостью - качествами, небывалыми в моих знакомых. По мере того, как шло время, я все яснее понимал, что Водовозов не позвонит, что рукопись, которая умалчивает о трагической судьбе деда, обрывает - пусть по авторскому незнанию - это не аргумент! - жизнь отца на добрые сорок пять лет раньше срока, на недобрые, на страшные сорок пять лет - такая рукопись понравиться Волку не может - и я отправил длинное покаянно-объяснительное письмо, после которого он позвонил, мы встретились, потом встретились еще и еще и в конце концов стали приятелями.
Время массовых песен и Ивана Денисовича, время, когда появлялись то в "Новом Мире", то в "Москве" мемуары репрессированно-реабилитированных партийцев - смутное это время давно миновалось, и надеяться выпустить другую, правдивую книгу о Водовозовых (хотя и в существующей не содержалось намеренной лжи), но, скажем: книгу с полною информацией - надеяться выпустить такую книгу было нелепо, но я все-таки пообещал себе и Волку ее написать. Зачем? чтобы издать ее там? Для кого? Nonsens! Но - пообещал и стал добирать материалы, долгие вечера просиживая с Волком на его кухоньке, и, благодаря удивительной, тихой его супруге Марии, разговоры наши обставлялись не голым, плохо заваренным грузинским чаем, как в большинстве московских домов, а и всякими доисторическими излишествами в виде изумительно вкусных пирожков, расстегаев, блинчиков с разнообразными начинками и всего такого прочего.
Книга, понятно, осталась в мечтах, да и "Русский автомобиль" вышел в сильно пощипанном виде, и я поначалу опасался, как бы Волк не заговорил обо всем этом; но он не заговаривал, и молчание его, вместо ожиданного облегчения, селило во мне досаду на моего приятеля, грусть по той, первой, искренней грубости, которой теперь он себе со мною не позволял.
11. ВОДОВОЗОВ
С тех пор, как в обмен на требуемую ОВИРом характеристику с места работы у меня взяли заявление об увольнении по собственному желанию, и я, ткнувшись туда-сюда, понял, что обойти всеведущий Первый Отдел и устроиться на новое место, на любое, не так-то легко, тем более, что и с него со временем потребуют справку - я стал искать другие формы заработка. Я заезжал по вечерам и выходным в гаражные кооперативы и помогал кому перебрать движок, кому отрегулировать карбюратор или прокачать тормоза, кому еще чего-нибудь - и получал за выходной от червонца до сотни - когда как потрафится, но в сумме неизменно значительно больше, чем на государственной службе. Кроме того, пользуясь дефицитом такси после полуночи, я развозил по городу публику, собирая трояки и пятерки. Однако, такая сравнительно обеспеченная жизнь тянулась недолго: в гаражах стала неожиданно появляться милиция, проверяла документы, запугивала ОБХССом, грозилась привлечь за тунеядство и нетрудовые доходы; ГАИшники все чаще останавливали, когда я кого-нибудь вез, штрафовали незнамо за что, кололи дыры в талоне, пугали, что конфискуют логово, и конфисковали б, располагай доказательствами "использования личного транспортного средства в целях наживы", но я никогда не торговался с пассажирами, не заговаривал о деньгах, не довезя до места, да и тогда, впрочем, не заговаривал и уезжал порою ни с чем. Однажды логово остановил мужичок, подчеркнуто непримечательный, и спросил, сколько будет в Теплый Стан. Нисколько, ответил я, носом почуя в мужичке провокатора. Нисколько. Мне туда не по пути. А было б по пути - подвез бы бесплатно. Словом, меня обкладывали, и, опасаясь потери логова и прочих неприятностей, я притих, и денег почти не стало. То есть, натурально не стало: не стало на бензин, не стало на что есть. Меня до нервического смешка поражало, как много сил и времени тратит огромное это государство на мелкую месть тем, кто рискнул выйти из его подчинения, как по-детски, по-женски оно обидчиво, невеликодушно, однако, смехом сыт не будешь, особенно нервическим, и я все чаще брал в долг у Крившина - единственного человека, не считая нищей Маши, к которому мог обратиться. Но нельзя же бесконечно брать в долг, даже твердо рассчитывая возместить все логовом и посылками из Штатов, тем более, что и Крившин был богат весьма относительно и уже имел мелкие неприятности, так сказать: предчувствие неприятностей - оттого, что приютил меня: почти год я бесплатно жил на его даче - нельзя!