— Ну, и прекрасно… А пока до свиданья… Завтра приду…
Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.
Аладьев медленно подал свою.
Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и сказал:
— Я, может быть, не приду… Кто-нибудь другой… Пароль — от Ивана Ивановича.
— Хорошо… — не подымая головы, ответил Аладьев.
— Так до свиданья!
Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.
— А жаль! — сказал он со странным выражением, и под его блестящими очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух, сверкнул очками и исчез на лестнице.
Аладьев молча и понурившись сидел у стола.
В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.
Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным — озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:
— Приготовиться бы надо…
— Что? — испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.
— Приготовиться, милая, говорю… — повысила голос Максимовна. Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.
— Сегодня! — с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.
— А что? — со страдальческим нетерпением возразила старуха. — Не сегодня, так завтра. Что уж там еще… Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!
Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.
— Максимовна… пусть лучше завтра. Я… у меня голова болит, Максимовна!
Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.
Максимовна помолчала.
— Ах ты, моя горькая! — сказала она и всхлипнула. — Что ж ты станешь делать… Сама знаю…
— …на что ты идешь! — хотела она прибавить, но сорвалась и только повторила:
— Ничего не поделаешь.
— Максимовна, — дрожащим голосом и молитвенно складывая руки проговорила Оленька, — я лучше… работать буду…
— Много ты наработаешь, — с горькой досадой возразила Максимовна, куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты… и глухая, и глупая… Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот умру я или ослепну совсем… что с тобой тогда будет?
— Я, Максимовна, тогда в монастырь пойду… Мне бы хотелось монашкой быть. В монастыре хорошо… тихо…
И вдруг совершенно неожиданно Оленька широко раскрыла мечтательные глаза и проговорила, задумчиво и восторженно глядя куда-то сквозь стены:
— Мне бы хотелось быть большой белой птицей и полететь далеко-далеко!.. Чтобы внизу были цветы, луга, а вверху небо… Как во сне бывает!
Максимовна вздохнула.
— Дура ты!.. А в монастырь тебя не примут… Туда вклад нужен или на черную работу. А какая из тебя работница!
Старуха махнула рукой.
— Нет, что уж тут… иди за Василия Степановича. По крайности сама себе хозяйкой будешь и мне подмогу окажешь… У Василия Степановича в банке тысяч семь есть, говорят.
— Он страшный, Максимовна, — трепетно пробормотала Оленька, точно умоляя простить ее, — грубый, совсем как мужик простой!
— А тебе барина нужно? Барин не для нас, Оленька… Был бы человек хороший и слава Богу!
— Он даже ничего не читал, Максимовна. Я его спрашиваю: как вам нравится Чехов, а он говорит: при нашем деле некогда пустяками заниматься…
Оленька комично передразнила чей-то тупой и грубый бас. Передразнила и заплакала: большие глаза налились крупными светлыми слезами, и руки опять задрожали.
— Что ж, и дело говорит! — сварливо возразила Максимовна (но видно было, что она старается говорить сердито). — Подумаешь! Не читал!.. Кому твое чтение-то нужно?.. Он человек деловой, не блаженный, как ты!
Оленька перестала плакать и опять широко и мечтательно раскрыла глаза.
— Ах, Максимовна! Ты ничего не понимаешь, а говоришь!.. На свете только и хорошего, что книги. Чехов, например!.. Когда читаешь его — просто плакать хочется! Такая прелесть, такая!
Оленька прижала обе ладони к щекам и закачала головой.
— А ну тебя с твоими книжками! — не то сердито, не то жалостливо огрызнулась старуха. — Может, оно и очень хорошо, только не про нас. Я вон с каждым днем слепну… Вчера со стола убирала — стакан разбила. Гляди, через месяц в богадельню придется проситься… А ведь тоже вот так — шила, шила всю жизнь, ну и дошилась… А я тебе не чета была! Ты и теперь если пять рублей заработаешь да два отдадут, так и слава Богу еще! На самой целой тряпки нет, а туда же… книжки! Что уж тут.
В комнату тихонько вползла старушка из коридора. Крошечные глазки ее смотрели пугливо и любопытно.
— Максимовна, да ведь хуже смерти!.. Он — мужик… Еще бить будет! — с воплем отчаяния крикнула Оленька.
— Ну, уж непременно и бить! — возразила старуха, но не кончила и опять махнула рукой.
— А что ж, что и бить? — прошамкала старушка у двери. — А вы, Ольга Ивановна, покоритесь.
— Что? — испуганно переспросила Оленька.
— А вы покоритесь, говорю… — повторила старушка. — Побьет раз, два, да и отстанет… Они все такие. С ними надо больше смирением. Пусть бьет, а вы терпите… Он и отойдет, ничего!
Оленька смотрела на нее с ужасом, точно из темного коридора вылез и подползает какой-то страшный гад. Она даже подобрала платье и прижалась плечом к столу. Но старушка уже отстала и торопливо повернулась к Максимовне. Ее маленькие глазки загорелись странным выражнием: ехидной трусливой радости.
— А нашего учителя опять со службы прогнали!
— Что?! — вскрикнула Максимовна. — Как прогнали? За что?
— За то, что начальству согрубил. Начальник его выругали за что-то, а он ему грубо сказал… Ну, и прогнали. Марья Петровна сегодня страсть как убивалась! — захлебываясь торопливым шепотком и на каждом слове озираясь на дверь, докладывала старушка.
Максимовна с недоумением смотрела на нее белыми слепыми глазами.
— Да ведь они мне за три месяца должны. Сама сегодня обещала хоть часть отдать… Как же теперь? — растерянно пробормотала она.
— Да теперь уж не отдадут. Где же! Теперь и самим голодать придется, почти с наслаждением ответила старушка.
Максимовна с минуту молча смотрела на нее в упор, точно хотела понять, чему она радуется. Но не поняла, решительно сдернула платок со своих седых, гладко причесанных волос и швырнула его на кровать.
— Да что они думают? Что я их даром держать буду? Благодетельницу нашли!.. Мне самой жрать нечего…
Она еще немного подумала и, вдруг быстро повернувшись, пошла из комнаты. Оленька, почти ничего не понявшая, испуганно смотрела ей вслед, а старушка боязливо поплелась в коридор и спряталась за занавеску, откуда тотчас выглянули две пары любопытных мышиных глаз.
В комнате учителя было темно. Дети притаились где-то по углам, и их не было ни видно, ни слышно. Учитель и его жена рядом сидели у окна, и на смутном светлом пятне его виднелись силуэты двух понурившихся в безнадежной думе голов.
— Марья Петровна! — сдержанно, но значительно, как власть имеющая, позвала Максимовна из дверей.
Учитель и его жена быстро подняли головы. Лиц не было видно, но движение это было покорно и убито.
— За комнату, как обещали, сегодня… Можно получить? — так же сдержанно спросила старуха.
Два темных силуэта шевельнулись и промолчали. Было в них то жалкое, беспомощное выражение, когда человеку даже и сказать нечего.
— Так вот… — зловеще спокойным голосом сказала старуха. — Вы уж, значит, соберитесь. Я завтра комнату сдавать буду… Что за вами за три месяца пропадает, то уж пусть на вашей совести… Сама виновата, дура, что верила. А дольше я терпеть не могу… Как хотите!