Немного более, немного менее пятнадцати или двадцати лет назад в головы и умы Тит Титычей и Сысой Псоичей стали влезать неведомо откуда, вернее прямо проникать из воздуха, пропитанного финансовым распутством нашего "учредительского периода", — совершенно новые, даже непонятные и иногда бог знает что означающие, но в то же время "скусные" представления и идеи. Прежде умы Сысой Псоичей и Тит Титычей были проникнуты верой в фальшивый аршин, в силу квартального и в силу взятки, которая его сокрушает, верой в бога и верой в чорта, сознанием того, что, угодив богу, не обеспокоив чорта (бога не гневи, а чорту не перечь) да подмазывая аккуратно квартального, можно "спускать безбоязненно" на каждом аршине, — что и было известно под общим названием "коммерция". Результат, который получался "от всего этого", выражался в удовольствиях беспрестанно употреблять с господами квартальными и другими "благородными людьми" сундучную, мешочную, паюсную и салфеточную икру, осетровый и белужий балык, а выделывать все, что взбредет в голову по части "нраву моему не препятствуй", ездить для специальных обмериваний и специальных безобразий в Нижний, а в Киев для покаяния и успокоения. Такова была коммерция и коммерческие головы, умы и мысли в старые годы; но лет пятнадцать — двадцать тому назад в эти, казалось, так прочно установившиеся головы стали воистину неведомо откуда появляться новые мысли и слова; то что прежде определялось одним словом "комерцыя", — теперь вдруг раздробилось на тысячи всевозможных слов, которые все звучат совершенно необычайно: дивиденд, кредит, баланец… а главное, появилось слово "рыск", занесенное в среду Сысой Псоичей каким-нибудь штаб-ротмистром или ремонтером. "Рыск" слово более всех прочих слов полюбилось Сысой Псоичам, тем более что они кроме самого слова "рыск" узнали, что оно неразлучно со словом "бла-ародное дело" и, наконец, что слово это американское. "У мериканцев, — стал бормотать любой из Псоичей, — все больше рыск. Что больше рыскует, — то больше барышу… Ловкий это народ мериканцы… Рыскуй — и знать ничего не знаю, ведать не ведаю, — а деньги так и идут в карман"… И вот Сысой Псоичи стали во главе всевозможных банков и стали рысковать по-американски, с присоединением к американскому и российского… Ничего не зная и не смысля ни уха, как говорится, ни рыла ни в кредите, ни в "рыске", ни в дивиденде, словом, ровно ничего не понимая, иногда не умея ни читать, ни писать, Сысои Псоичи стали заниматься "рыском", единственно руководствуясь указаниями своей утробы, которая "по нонешним временам" стала требовать уж не одной икры и т. д., а, как мне рассказывали про одну такую московскую утробу, всевозможных съестных тонкостей, вплоть до ученой свиньи и мороженого из "женских сливок". Перед новым годом Сысои Псоичи выдавали секретарям усиленные оклады, лишь бы сошелся "баланец".
— Скажи Михайле, — говорил Сысой Псоич, — чтобы у меня баланец был… Убью как собаку, и ответу не будет.
— Не сходится, Сысой Псоич! — докладывал, бывало, Михаила, — миллиону семисот тысяч нехватает…
— Чтоб было! Сказано, убью, — и не отвечу; запереть его в конторе, покудова баланцу не выведет по моему скусу…
Но и запертый на замок Михайло отвечал попрежнему:
— Откуда ж я, Сысой Псоич, возьму, коли экой прорвы денег нету…
— Неужто не сойдется?
— Невозможно-с!
— Ну вот что, ты лясы-то не точи и зубы не заговаривай, — а бери честно благородно две тыщи, — и чтоб было!..
— Попробую-с!..
После этого предложения в "баланце" начиналось некоторое движение.
— Ну что?
— Да лучше-с! Начинает как будто маленько подаваться… Миллион кой-как сколотил, — а все еще далеко до комплекта!
— Ну ладно, — пошевеливай, пошевеливай!.. Коли через час обладишь все честь-честью, — еще тыщу чистыми деньгами!
После этого Михайло уж не мог препятствовать и, подумав секунду, — восторженно восклицал: — "Н-ну! Давай деньги. — Готово! Разорвался — а уделал! Давай деньги на стол, — получай баланец!" — "Вот так молодчина, — одно слово орел. Правая рука, копье неизменное!"
С каждым годом Михайле, однако, становилось трудней свести концы с концами того хомута, который Сысой Псоич наименовывал баланцем. Сысой Псоич с каждым годом должен был увеличивать тот куш, без которого Михайло уж и не брался свести концы с концами. И долго они, эти концы хомута, сходились, конечно на бумаге, — и вот на наших глазах разошлись-поразъехались, да так, что неизвестно еще, родился ли тот человек, который решился бы их свести друг с другом даже и за большую подачку.
Сысой Псоич, ничего не знавший, кроме паюсной икры и американского слова "рыск", — теперь, увы, бедняга, на скамье подсудимых и, по русскому обычаю и неумению красно говорить, может только сказать одно: "вяжите меня", так как о чем бы его ни спросили относительно банковых дел, у него нет другого ответа, кроме "не знаю", "неизвестен", "кабы грамотные были" и т. д. Нет, конечно, ни малейшего сомнения в том, что значительная часть того, что исчезло из "банки" (Сысой Псоич так называл банк), съедено людьми образованными, почти столько же "жамкнули" и бородки и сапоги с бураками, — но кое-какая частица, не миллионы, не сотни тысяч, а десятки и тысчонки попали и в деревню… Какой-нибудь деревенский кулачишко, принимавший в заклад рваные полушубки и бабьи поневы, в поездках в город наслушался разных разговоров об этой "самой банке". Долго дивился кулачишко этим рассказом. "Правда ли, нет ли, — рассказывал он тоном сказки, — уж не знаю, а сказывают, быдто написал ты на лоскутике — эдакой вот и лоскут-то всего — пальца в три шириной да четверти полторы в длину, — написал, "приставил", — хвать и выдают!" — "Н-ну!" — испускал ошеломленный слушатель. "Истинным богом!" — "И чистыми деньгами?" — "Чистыми, как есть настоящими деньгами… Хочешь верь, хошь нет, — что знаю, то и говорю. Митрофанов Казатник, знаешь, чай, у Николы в капустниках? Так тот тоже пошел к самому, к Псой Псоичу, сказал ему… Тот и говорит: "Ну-к что ж" и сказал, напиши так-то. Тот написал, — сейчас и дали!.." — "Ишь ведь до чего дойдено!" Долго кулачишко не верил, сомневался, полагая, на основании фамильных и местных преданий, что деньги и богатство происходят либо от того, что нашел клад, кубышку, либо слово знает, либо и убил прохожего, а у того под жилетом на груди оказалось пять тысяч, либо от того, что просто грабил на большой дороге, либо вообще от того, что продал душу чорту и дал расписку собственною кровью. Но мало-помалу поездки в город, разговоры о том, что Сысой Псоич дает деньги из "своей банки" всем, кто "положит" ему "шар" (за этакое дело я тебе не то шар, а колокольню сворочу да положу куда хочешь!), — явные, осязаемые факты полной достоверности этих россказней, осязаемые в виде самых подлинных кредитных билетов, наконец убеждают нашего заскорузлого деревенского обироху в том, что все это сущая правда. При помощи мещанина Митрофанова он тоже побожился положить шар, прибавив, что если б Сысой Псоич повелел ему пакли горячей съесть, так он и тогда не задумался бы сделать это — за его милости, — и вступил на путь цивилизации. Два года тому назад, не надеясь расторговаться солониной, он уж мечтал о продаже чорту души, — а теперь вот у него ни оттуда ни отсюда "двести рубликов в кармане", и за что? за какой-то голос, либо шар положил, что, подписывая бумажку, он ручался товаром своей лавчонки, где было разной дряни на двести рублей, — но вот у него теперь еще двести, неожиданные, сразу удвоивающие его силы, планы, фантазии и размеры оборотов. Вытягивая из деревушки первые двести рублей, на которые кое-как сколочена лавчонка, кулачишко должен был подчиняться местным условиям; теперь с этими новыми двумя стами рублей он вне их совершенно, он над ними на высоте и с этой высоты может спокойно выслеживать, где что лежит плохо и когда лучше этим плохо лежащим овладеть.
Эти новые, не по-деревенски, не личным только трудом, а каким-то непостижимым образом, без труда, не шевеля пальцем, добытые деньги, появившись в деревне, — произвели огромный переворот во всевозможных человеческих отношениях. Этот переворот начался и идет… Завися теперь от "строка", от "числа" и длинненькой бумажки, кулачишко должен ставить в ту же зависимость и все то деревенское, что зависит только от "бога" и от погоды, от тучи, от дождя, от засухи и т. д. "Строк" взносить в "банку", положим, истекает 15 июля, и кулачишко вылезает из всех кишок вытянуть из должников должное, пунктуально следуя банковой правде, тогда как деревенская правда говорит так же категорически и неопровержимо, что платить долг, когда хлеб в поле и когда еще ждут дождей, — совершенная нелепость и ерунда, точь-в-точь такая же, как если "бы кто потребовал на самом деле, чтобы курочка бычка родила или поросеночек яичко снес. "Как божья воля", "как господь поможет" — вступили в борьбу с векселем и "строкой". "Ведь меня всего продадут, чорт ты этакой, из-за тебя имущества лишусь!" — вопиет кулак на основании требований банковой правды. "Да ведь я тебе говорю резоном, по-божески ведь я тебе, идолу, говорю — дождей не было! Погоди, погляди, может господь даст и покропит — ну тады к успеньеву дню… Чего ты? утаить, что ли, я от тебя хочу?" — "Да ведь дубина ты этакая, ведь нешто там спрашивают про дождик-то? Ты бы деньги занял под вексель да отписал в банку, что, мол, свинья еще не опоросилась, погоди! Ведь в том случае банка лопнуть должна начисто!" — "Я опять же тебе русским языком говорю — приходи об успеньеве дне". — "Ну вот что, — хочешь продавай корову, деньги плати, не хочешь — я судом возьму… Роздал деньги вам, дуракам, число подходит платить, — а у вас еще свиньи не опоросились. Я твою свинью в банк не понесу"… и т. д. "Строк" и "как бог даст", "кредит" и труд, только труд "рук своих", в буквальном смысле единоборствуя лицом к лицу, развели такую массу новизн в деревенской жизни, такую массу новых, спутанных отношений, такую массу небывалых прежде контрастов в возникновении благосостояния, контрастов, породивших возможность быстро разживиться без труда и беднеть — беднеть, не покладаючи рук в труде, и т. д., что исчислить всех тягостных для большинства осложнений, возникших из новых порядков, невозможно. Ниже мы будем говорить о том, как много интеллигентной работы надобно внести сюда, для того чтобы человека не валили с ног, и притом зря, эти новые, повидимому даже и облегчающие явления, — теперь мы возвратимся к разговору о волостном суде и об эпизоде, рассказанном в начале этого отрывка. Двадцать раз требовал кулачишка от выбранного мужика своего долга, и все это было до того нелепо по-крестьянски, безбожно, глупо (например, продать корову, которая должна через месяц отелиться, или хлеб, который еще не поспел, или траву, которая еще на выросла, и т. д.), что мужик не верил, ругал, доказывая, потом стал впадать в исступление. Кулачишки поналегли на старшину (а эти люди тоже цивилизованы запахом денег), старшина вломился с понятыми, продавать скот стал и получил вооруженный отпор. И хотя он добился того, что послушные старики "утвердили дураку закон", но ни он сам в глубине души, ни подсудимый, ни судьи — не считали себя людьми, поступившими по совести. Лгали ли они? Нет! Деньги взял — отдай! А с другой стороны, они отлично знали, что отдать невозможно, что отдача в такой-то срок не только глупость, а просто преступление пред семьей, пред всем своим хозяйством и даже будущим своей семьи и хозяйства. Подсудимый оказывался совершенно правым и совершенно неправым одновременно. Правды срока и "как пошлет господь" — так различны, так не подходят друг к другу, так несоединимы, и до такой степени каждая из них действительно правда, по-своему, — что выйти из этой бездны противоречий можно только третьей дорогой — водкой, дурманом, "не в своем уме", оглупев, одурев, кой-что позабыв и кой пред чем преклонившись…