Теперь бродяги начинают вести себя смирнее и, когда видят неустойку в словесной стычке с каторжными, только скрежещут зубами и говорят, отходя прочь: "Не те времена… Новый род!"
Возвращаюсь к своему описанию этапного пути. У нас, политических, как я сказал выше, было свое отдельное помещение, хотя нередко очень горькой ценой доставалось оно. Этапы построены не все по одному плану, и каждый раз, подъезжая к месту отдыха, мы принуждены были волноваться и гадать о том, что ждет нас в сегодняшнем месте покоя. Если нам давали отдельную каморку, хорошо натопленную и с особым коридором, мы говорили, что попали сегодня в рай. Но очень редко встречалось соединение того и другого достоинства. Иногда нам давали помещение с отдельным ходом, но зато в таком холоду, что зубы не попадали один на другой; в другой раз давали теплую камеру, но без отдельного коридора, и тут же, за нашим порогом, гремела и ревела стоголовая шпанка, слышалась отборная ругань, раздавался адский концерт осипших от натуги голосов и бьющих по нервам цепей. В нашу дверь то и дело заглядывали враждебные лица, бритые головы; если кому-нибудь из нас приходилось выйти на открытый воздух, нужно было проходить через несколько камер, где помещались арестанты, валяясь и под нарами и прямо на грязном полу, на дороге, нужно было шагать через их мешки, через их ноги. А у нас были женщины, молодые девушки… Даже и то обстоятельство, что последним приходилось ночевать в одной камере со своими же товарищами-мужчинами, доставляло им немало страданий и мучений всякого рода., Нужно было менять белье, хотелось хорошенько умыться (что было просто необходимо при нескольких месяцах пути по грязным, отвратительным этапам) – и не находилось укромного уголка, куда можно было бы скрыться от посторонних глаз. Общие старания товарищей импровизировать разные ширмы и занавески могли, конечно, лишь в малой степени скрасить и облегчить тяжесть этого положения. Здесь я подхожу к одному пункту моих воспоминаний, который и "теперь еще леденит мне душу. Я говорю о ретирадных местах, об их ужасающей грязи – и пусть бы только грязи! Главное – о невыразимо бесстыдных условиях, всей своей тяжестью падающих прежде всего, разумеется, на женщин. Местное начальство, по-видимому, глядит на всех уголовных каторжных женщин как на потерянных и потому не заботится о них больше, чем о мужчинах. Насколько справедлива такая точка зрения, не знаю. Лично я – это правда – не встречал ни одной каторжанки из уголовных, которая не была бы на содержании у одного какого-нибудь ивана или у всех арестантов единовременно. Но вопрос в том, не доводят ли женщину до такого падения самые условия тюремной и дорожной жизни? Неужели же все женщины, попавшие в каторгу, уже и раньше были потеряны? Наконец, оставляя в стороне каторжанок, вспомним, сколько идет в каторгу добровольных жен, сестер, матерей, дочерей, о предварительной развращенности которых вряд ли кто станет говорить. И все они должны жить в тех же омерзительных условиях… Мне скажут, что семейные партии идут отдельно от холостых. Но это одна отговорка. Именно семейные-то партии и представляют сплошной организованный разврат. Из кого они состоят? Из нескольких десятков "холостых", женщин и нескольких же десятков семейств, то есть мужей, жен, подростков и детей. Все это спит вповалку в одной камере. За дверью камеры, в коридоре, стоит большой чан, знаменитая сибирская параша, около которой толпятся мужчины и женщины, без всякого стеснения совершая естественные надобности. Ко всему этому надо прибавить развращенных и развращающих солдат, которые даже после поверки, когда арестанты должны быть заперты в своем помещении, тайком от начальства десятками вламываются в камеру, где происходит в течение всей ночи невообразимая оргия. Крики, визг, хохот, беззастенчивый торг, поцелуи, циничные шутки – все на виду, все открыто… И так идет изо дня в день, из этапа в этап, иногда в продолжение целого года и больше- и при этих-то условиях смеют бросать камнем презрения в девушку или женщину, не сохранивших своего целомудрия!..
Особенно солдаты конвойных команд вносят в арестантскую среду страшный разврат; они же сеют и всевозможную физическую заразу. Сибирский солдат, идущий "конвоировать" холостых женщин, смотрит на эту обязанность как на веселый пикник с рядом занимательных интрижек. Никакой дисциплины, никакой за- боты! Сидит себе на подводе, бросив ружье и обнимаясь с каторжными прелестницами, орет во все горло песни, срамословит и знать ничего больше не хочет! Ночи проводит в попойках и разврате, а потом, с угаром в голове и пустотой в кармане, возвращается в казарму, на свой этап, до нового такого же путешествия… Вот его жизнь. Можно себе представить, какой образцовый семьянин должен выйти из такого воина по окончании срока службы в конвойной команде. Впрочем, не лучше бывали в мое время и некоторые из этапных офицеров: по крайней мере не раз слыхал я о случаях покупки ими невинных девушек у родителей-арестантов и о других не менее достохвальных деяниях.
В мое время политическим женщинам, как пользующимся отдельным помещением, дозволялось идти, по желанию, и при холостой уголовной партии, но в последние годы (вероятно, по соображениям нравственного характера!) вышло, говорят, предписание отправлять их исключительно с семейными. Могу сказать одно, что в холостых мужских партиях нет и тени того безобразия, того откровенного цинизма и распущенности, какие пришлось наблюдать мне в партиях семейных… Ничего ужаснее не могу себе представить, как положение образованной женщины среди подобных условий. Нечистые руки разврата не прикоснутся, разумеется, к ней самой, но уже одна необходимость все видеть и слышать делает ее поистине мученицей! А еще, быть может, тяжелее крест любящего мужчины, жениха или брата, который зорко следит за бушующей вокруг заразой, употребляет все усилия смягчить удушливость окружающей атмосферы, создать более или менее человеческие условия жизни, и часто видит и чувствует, что беспомощен, бессилен что-либо сделать! У меня не было в этом круге никого родного и милого, ни одной близкой мне женщины, и тем не менее я испытал все эти чувства, пережил все эти мучения…
Настает вечер. Солдаты делают поверку и приказывают внести в камеру парашу. Мы протестуем, говорим, что у нас женщины. После долгих переговоров с нами и с офицером старший решается наконец не запирать камеры, а парашу поместить в коридоре. На, одном из этапов, помню, вышла целая история из-за того, что офицер, согласившись на помещение параши в коридоре, хотел тем не менее поставить около нее часового… Трудно сказать, чего здесь было больше – наивности или злостности! Подобные вопросы возникают на этапах ночью, но и днем немногим лучше. На несколько сот человек, среди которых есть образованные женщины и всевозможного рода больные, существует одно только ретирадное место, содержимое большею частью в невообразимой грязи и мерзости… Но довольно об этом. Остальное можно дополнить воображением. Несколько слов прибавлю лишь относительно арестантских ругательств. Нигде не слыхал я такой гнусной, такой отвратительной, звероподобной брани, какую впервые услыхал в Сибири среди арестантов, солдат и свободных жителей – ямщиков. Неизвестно, кто из них у кого позаимствовался; правдоподобнее, быть может, думать, что такой изысканный, художественный в своем роде язык мог создаться только в тюрьме. Повторяю: ни от одного мужика в России ничего подобного не слыхал я… Там также процветает отборная трехэтажная ругань; над всей русской землей, по выражению сатирика, стоном стоит: "мать! мать!" Но только в тюрьме, только в Сибири ругань эта доходит до виртуозности своего рода, до самых тонких оттенков и самой реальной пластики. В России несчастная "мать" вся целиком служит объектом изливаемых на нее помоев ругателя; в Сибири она разбирается по косточкам, по мелочам, и каждая маленькая часть в отдельности шельмуется и подвергается надругательству: печенка, глаз, сердце, кровь, ребра, душа, жизнь – все является предметом дикой злобы и самой бессердечной ненависти! Этого мало: истинные художники брани идут дальше и приплетают к "матери", совершенно уже без всякого смысла, слова вроде "закона", "веры" и самого "бога" – ругательства, которые при всем своем бессмыслии звучат не менее гнусно и омерзительно.
В первое время я положительно содрогался, слушая эти ужасные богохуления; мне было в буквальном смысле слова больно, как от ударов ножа или плети. В настоящее время я отношусь к ним, конечно, равнодушнее, но и теперь не могу еще без ужаса вспомнить, что все это, решительно все должны были выслушивать и молодые девушки, образованные, с тонким вкусом, с нервной организацией, с чуткой и нежной душой…
И неужели найдется кто-нибудь, кто не поймет меня, посмеется над моими словами?{9}
Большинство арестантов, при которых нет особых бумаг и предписаний, задерживается в центральных этапных пунктах (в Томске, Красноярске, Иркутске) иногда на полгода, на год и даже на более продолжительное время, пока не запишут их в партию. Путешествие до места назначения нередко продолжается, таким образом, от одного года до трех лет. Семейным и мастеровым, конечно, это выгодно, потому что дорожная жизнь несравненно вольготнее каторжной: такие цепляются за каждый случай, дающий возможность продлить дорогу, и часто, являясь на место назначения, уже имеют право на выход в вольную команду, так что и не сидят почти в каторжных тюрьмах. Другое дело – одинокие и не знающие никакого прибыльного мастерства: тем надоедает дорога, и они сами молят начальство поскорее записать их в партию. Но всего мучительнее этот путь для так называемых "обратников", то есть окончивших свои сроки каторги и идущих на поселение. Они движутся еще медленнее: там, где партия, идущая вперед, отдыхает всего один день, обратная сидит порой целую неделю.