На счастье наше, жил в то время в городу старичок-чиновник. Был он в прежнее время в N тюремным смотрителем. А в N тюрьма большая, народу в ней перебывало страсть, и все того старика поминали добром. Вся Сибирь Самарова знала, и как сказали мне недавно ребята, что помер он в третьем годе, то я нарочно к попу ездил, полтину за помин души ему отдал, право! Добрейшей души старичок был, царствие ему небесное, только ругаться любил... Такой был ругатель, просто беда. Кричит, кричит и ногами топает, и кулаки сжимает, а никакого страху от него не было. Уважали ему, конечно, во всякое время, потому что был старик справедливый. Никогда от него арестанту обиды не было, никогда ничем не притеснял, копейкой артельной не прибытчился, кроме того, что добровольно артель за его добродетель награждала. Не забывали, надо правду говорить, и его арестанты, потому что семья у него была не малая... Имел доход порядочный...
В то время старичок этот был уж в отставке и жил себе в Николаевске на спокое, в собственном домишке. И по старой памяти все он с нашими ребятами из вольной команды дружбу водил. Вот сидел он тем временем у себя на крылечке и трубку покуривал. Курит трубку и видит: в Дикманской пади огонек горит. "Кому же бы это, думает, тот огонек развести?"
Проходили тут двое из вольной команды, подозвал он их и спрашивает:
-- Где ноне ваша команда рыбу ловит? Неужто в Дикманской пади?
-- Нет, -- говорят те, -- не в Дикманской пади. Ноне им повыше надо быть. Да и то, никак, вольной команде нонче в город возвращаться.
-- То-то вот и я думаю... А видите, вон, огонек за рекой горит?
-- Видим.
-- Кому же у того огня быть? Как по-вашему?
-- Не могим знать, Степан Савельич. Какие-нибудь проходящие.
-- То-то, проходящие... Нет у вас, подлецов, догадки о своем брате подумать, все я об вас обо всех думай... А слыхали, что исправник третьего дня про соколинцев-то сказывал? Видали, мол, их недалече... Не они ли это, дурачки, огонь развели?
-- Может статься, Степан Савельич. Не диво, что и они развели.
-- Ну, плохо ж их дело! Вот ведь, подлецы, чего делают!.. Не знаю, исправник-то в городе ли? Коли не вернулся еще, так скоро вернется; увидит этот огонь, сейчас команду нарядит. Как быть? Жаль ведь мерзавцев-то: за Салтанова им всем своих голов не сносить! Снаряжай-ка, ребята, лодку...
Вот, сидим мы у огня, ухи дожидаемся, -- давно горячего не видали. А ночь темная, с окияну тучи надвинулись, дождик моросит, по тайге в овраге шум идет, а нам и любо... Нашему-то брату, бродяжке, темная ночь -- родная матушка; на небе темнее -- на сердце веселее.
Только вдруг татарин у нас уши насторожил. Чутки они, татары-то, как кошки. Прислушался и я, слышу: будто кто тихонько по реке веслом плещет. Подошел ближе к берегу, так и есть: крадется под кручей лодочка, гребцы на веслах сидят, а у рулевого на лбу кокарда поблескивает.
-- Ну, говорю, ребята, пропали наши головы... Исправник! Вскочили все, котлы опрокинули, -- в тайгу!.. Не приказал я ребятам врозь разбегаться. Посмотрим, мол, что еще будет: может гурьбой-то лучше спасемся, если их мало. Притаились за деревьями, ждем. Пристает лодка к берегу, выходят на берег пятеро. Один засмеялся и говорит:
-- Что, дурачки, разбежались? Небось, выйдете все, -- я на вас такое слово знаю. Видишь, удалые ребята, а бегают, как зайцы!
Сидел рядом со мной Дарьин за кедрой,
-- Слышь, говорит, Василий? Чудное дело: голос у исправника будто знакомый.
-- Молчи, говорю, что еще будет. Немного их.
Вышел тут один гребец вперед и спрашивает:
-- Эй, вы, не бойтесь!.. Кого вы в здешнем остроге знаете?
Притаили мы дух, не откликаемся.
-- Да что вы это, лешие! -- окликает тот опять. -- Сказывайте, кого вы в здешнем остроге знаете, может и нас узнаете тоже.
Отозвался я.
-- Да уж знаем ли, нет ли, а только если б век вас не видать, может и нам, и вам лучше бы было. Живьем не дадимся.
Это я товарищам признак подал, чтобы готовились. Их всего пятеро, -сила-то наша. Беда только, думаю, как начнут из револьверов палить, -- в городе-то услышат. Ну, да уж заодно пропадать! Без бою все-таки не дадимся.
Тут старик сам заговорил:
-- Ребята, говорит, неужто никто из вас Самарова не знает?
Дарьин опять меня толкнул:
-- Верно! Кажись, это N-ской смотритель... А что, -- спрашивает громко, -- вы, ваше благородие, Дарьина знавали ли когда?
-- Как, мол, не знать, -- старостой у меня в N находился, Федотом, кажись, звали.
-- Я самый, ваше благородие. Выходи, ребята! Это отец наш.
Тут все мы вышли.
-- Что же, мол, ваше благородие, неужто вы нас ловить выехали? Так мы на это никак не надеемся.
-- Дураки вы! Пожалел я вас, олухов. Вы это что же с великого-то ума надумали, прямо против города огонь развели?
-- -- Обмокли, говорим, ваше благородие. Дождик.
-- Дожди-ик? А еще называетесь бродяги! Чай, не размокнете. Счастлив ваш бог, что я раньше исправника вышел на крылечко, трубку-то покурить. Увидел бы ваш огонь исправник, он бы вам нашел место, где обсушиться-то... Ах, ребята, ребята! Не очень вы, я вижу, востры, даром, что Салтанова поддели, кан-нальи этакие! Гаси живее огонь, да убирайтесь с берега туда вон, подальше, в падь. Там хоть десять костров разводи, подлецы!
Ругается старик, а мы стоим вокруг, слушаем да посмеиваемся. Потом перестал кричать и говорит:
-- Ну, вот что: привез я вам в лодке хлеба печеного, да чаю кирпича три. Не поминайте старика Самарова лихом. Да если даст бог счастливо отсюда выбраться, может, доведется кому в Тобольске побывать, -- поставьте там в соборе моему угоднику свечку. Мне, старику, видно, уж в здешней стороне помирать, потому что за женой дом у меня взят... Ну, и стар уж... А тоже иногда про свою сторону вспоминаю. Ну, а теперь прощайте. Да еще совет мой вам: разбейтесь врозь. Вас теперь сколько?
-- Одиннадцать, -- говорим.
-- Ну, и как же вы не дураки? Ведь про вас теперь, чай, в Иркутске знают, а вы так всею партией и прете.
Сел старик в лодку, уехал, а мы ушли подальше в падь, чай вскипятили, сварили уху, раздуванили припасы и распрощались -- старика-то послушались.
Мы с Дарьиным в паре пошли. Макаров пошел с черкесами. Татарин к двум бродягам присоединился; остальные трое тоже кучкой пошли. Так больше мы и не видались. Не знаю, все ли товарищи живы, или помер кто. Про татарина слыхал, будто тоже сюда прислан, а верно ли -- не знаю.
В ту же ночь, еще на небе не зарилось, мы с Дарьиным мимо Николаевска тихонько шмыгнули. Одна только собака на ближней заимке взлаяла.
А как стало солнце всходить, мы уж верст десяток тайгой отмахали и стали опять к дороге держать. Тут вдруг слышим -- колокольчик позванивает. Прилегли мы тут за кусточком, смотрим, бежит почтовая тройка, и в телеге исправник, закрывшись шинелью, дремлет.
Перекрестились мы тут с Дарьиным: слава-те господи, что вечор его в городе не было. Чай, нас ловить выезжал.
VIII
Огонь в камельке погас. В юрте стало тепло, как в нагретой печи. Льдины на окнах начали таять, и из этого можно было заключить, что на дворе мороз стал меньше, так как в сильные морозы льдина не тает и с внутренней стороны, как бы ни было тепло в юрте. В виду этого мы перестали подбавлять в камелек дрова, и я вышел наружу, чтобы закрыть трубу.
Действительно, туман совершенно рассеялся, воздух стал прозрачнее и несколько мягче. На севере из-за гребня холмов, покрытых черною массой лесов, слабо мерцая, подымались какие-то белесоватые облака, быстро пробегающие по небу. Казалось, кто-то тихо вздыхал среди глубокой холодной ночи, и клубы пара, вылетавшие из гигантской груди, бесшумно проносились по небу от края и до края и затем тихо угасали в глубокой синеве. Это играло слабое северное сияние.
Поддавшись какому-то грустному обаянию, я стоял на крыше, задумчиво следя за слабыми переливами сполоха. Ночь развернулась во всей своей холодной и унылой красе. На небе мигали звезды, внизу снега уходили вдаль ровною пеленой, чернела гребнем тайга, синели дальние горы. И ото всей этой молчаливой, объятой холодом, картины веяло в душу снисходительною грустью, -- казалось, какая-то печальная нота трепещет в воздухе: "далеко, далеко!"
Когда я вернулся в избу, бродяга уже спал, и в юрте слышалось его ровное дыхание.
Я тоже лег, но долго еще не мог заснуть под впечатлением только что выслушанных рассказов. Несколько раз сон, казалось, опускался уже на мою разгоряченную голову, но в эти минуты, как будто нарочно, бродяга начинал ворочаться на лавке и тихо бредил. Его грудной голос, звучащий каким-то безотчетно-смутным ропотом, разгонял мою дремоту, и в воображении одна за другой вставали картины его одиссеи. По временам, когда я начинал забываться, мне казалось, что надо мной шумят лиственницы и кедры, что я гляжу вниз с высокого утеса и вижу белые домики кордона в овраге, а между моим глазом и белою стеною реет горный орел, тихо взмахивая свободным крылом. И мечта уносила меня все дальше и дальше от безнадежного мрака тесной юрты. Казалось, меня обдавал свободный ветер, в ушах гудел рокот океана, садилось солнце, залегали синие мороки, и моя лодка тихо качалась на волнах пролива.