– Перестань, право, Катя, – сказал Андрей, не двигаясь и не отвечая на ее ласкания. – Охота расстраиваться. Ничего не случилось, я вернулся.
– Я знаю, что ты вернулся, что ты мой котик, да ведь было-то как! Нет, Бог с ней, с этой заграницей! Поездили – и до дому. Правда, котик? А то все расстраиваешься, и я – да и ты. Воздух, верно, влияет отчасти. Мне тут покоя нет, точно жду все время, вот случится, вот случится!
– Взвинчиваешь себя, – сказал Андрей, зевнув.
– Ну и отлично, и поедем домой. Вот, говорят, женщина прежде всего – мать; муж для нее – второе. Нет, я не такова. Муж мне дорог, дорог… И как я ни браню тебя иной раз, Андрюшончик, – ведь это для твоей же пользы! Ну, поцелуй меня!
Она громко и сочно поцеловала его в жесткие усы. Андрей встал, с усилием освобождаясь от ее тяжести.
– Чего ты? Спать хочешь? Устал?
– Да, устал.
– Ну давай баиньки. Завтра рано вставать, билеты на субботу брать. Чего ты какой, правда, хмурый?
Андрей вдруг с раздражением крикнул:
– Ах, да оставь меня в покое! Ну, такой, ну, сякой! Ровно со мной ничего, просто скучно! Помолчи немного, хоть перед сном!
И ушел в спальню. Катя осталась, изумленная, изобиженная его небывало несправедливым окриком, до того опешила, что даже ответить сразу не нашлась, и только через минуту задышала громко, решив плакать.
Нет, никогда еще не видала она Андрея таким… даже сказать точно нельзя, каким, – но не таким, как всегда. Что же это? Откуда? Что это будет?
Избаловала она его. Вот, мужей баловать! С другой бы женой посмел он!
X Весной
Катя по натуре была очень ревнива, и Андрею нередко за эти пятнадцать лет приходилось переживать самые нелепые вспышки. Еще не так давно она вдруг приревновала его к жене Ивана Алексеевича, которую Андрей и видел-то всего раз; потом к бонне младших детей, ни с того ни с сего; бонна плакала, клялась, что Андрей Николаевич слова с ней не сказал, и, действительно, он даже не интересовался узнать, как ее зовут. Катя потом каялась и все оправдывалась тем, что у нее уж «такое сердце».
Это «сердце»- ее начало и теперь было смущать: уж не приглянулась ли Андрею которая-нибудь из этих… кружевных да батистовых подметалок на пляже? красивые есть… То-то он один по утрам бегает… Да нет; здравый смысл не позволял Кате долго останавливаться на этой мысли. Не то. Он даже и не заикнулся, чтоб остаться здесь. И не грустит нисколько.
Как бы то ни было – в Монте-Карло уж она ни на шаг его от себя не отпустит. Пробудут несколько дней, – а там и домой, марш-маршем. А дома все обойдется. Дома дела много, раздумывать да расстраиваться некогда.
В субботу с утра (отъезд был назначен в пять часов) Тихон и Катя возились с укладкой сундуков. Андрей один сошел в читальню. Широкие двери были открыты в сад. День – опять почти жаркий, солнечный, но море гудело и билось о плиты набережной. Белые и рыжие полосы резали его синеву.
Андрей пошел по набережной налево, к тому парку, у начала которого, на далеких камнях в море, была статуя Мадонны.
В парке, на очень тенистой дорожке, – весь нижний парк был лавровый, – Андрей сел на первой скамье. Как раз перед ним – низкая каменная стена, отделяющая дорожку от моря; налево и направо – зеленые сводчатые коридоры; и море все видно; и видны мокрые камни, черная груда, где стоит Мария Дева, смотрящая в волны. Они прыгают вокруг, шумя и туманясь, рассыпаются серебром и дымом и отходят медленно, с ворчаньем, с гуденьем, точно голодные кошки.
А она стоит и смотрит прямо в море, и видны только складки ее одежды и черный ореол вокруг головы.
Где-то далеко играла музыка; так далеко, что ее не было слышно все время, а только иногда неуловимый ветер проносил ее мимо на теплых крыльях. Проносил – и уносил за ограду, в самое море. И Андрей часто не мог разъединить их: отъединить волну звуков от звука волн.
Андрей наклонился низко и чертил что-то, не думая, на дорожке тростью. Скрип гравия заставил его поднять голову. Сестра Мария подошла к скамье и села рядом с Андреем.
– Здравствуй, – сказала она. – Ты сегодня уезжаешь.
– Да.
– Мне надо было еще раз видеть тебя.
– Да, ты обещала сказать, когда… Мария, – заговорил он поспешнее, перебив самого себя. – Если б ты все знала… Ты не можешь знать, что я переживаю. И что я еще переживу!
Ты многого не можешь знать. Я слабняк, ничтожество – пусть! А ты мне иногда кажешься – не живой. Да, да, не живой! Говоришь о жизни, о слове, и я верю, я не могу не верить, точно это я же себе говорю… Точно ты во мне говоришь… Но ты сама? Разве ты страдала? Вот как мы, грубые, простые люди страдаем в путах грубой, простой любви, кровью страдаем? Разве ты можешь понять труд и боль? Он остановился. Мария молчала.
– Вот ты мне скажешь, когда надо приехать во Флоренцию, и я приеду, потому что не могу не приехать…
– Весной, – тихо, чуть слышно, сказала Мария.
– Весной? Приеду… Но ты, если и не можешь понять, – прости, все-таки прости, что я мучусь. С Катей, с женой – это пусть. Тут я мучусь – но пусть. А ведь вот ты видела моего мальчика… И другие есть… Как же они? Как это все?
Мария вдруг повернулась к нему – и в первый раз он увидел ее лицо – гневным. Спокойно гневным.
– Скажи, а ты нужен твоему мальчику такой, как ты есть? Как был всю жизнь? Ничего не знающий, ничего не помнящий, в тупой тоске? Что ты хотел ему дать?
– Ничего… Я и не думал о нем. Я просто любил. Или даже не любил, а…
– А что? Ну да, не думал. Ты думал о себе. Тебе и надо было думать о себе. Кто не узнает ничего для себя сначала – тот бессилен с другими и не нужен им. Сначала для себя, – и тогда станет ясно, что это – для всех…
– Май, но ведь страданье, страданье!
– Так что же? – сказала она бодро. – И даже, может быть… – послушай, я часто думаю об этом, – может быть, и найдем слово, и раскроем его, и узнаем, как жить, – а жить нам, по нашему знанию, нам самим, – будет уже поздно. Мы только узнаем, только раскроем… а жить будут другие. Но подумай: если не мы – будут искать и страдать над этим – они. Зачем же мы отдадим им наше страдание, нашу радость? У них будут свои, а эти – наши!
Андрей опять склонился низко и чертил что-то на дорожке. Они оба долго молчали. Звуки моря, похожие на гул дальнего органа, сплетались с волнами дальней музыки. А в самом сердце этого гула – была тишина.
– Весной, весной, – проговорила Мария. – В самом начале апреля ты приедешь во Флоренцию. Если умрешь раньше – я узнаю. Если я умру – ты узнаешь. Но и тогда все-таки приезжай.
Она глядела на него с улыбкой, в глазах у нее стояли и не проливались слезы. И от этой улыбки и от этих слез – ему вдруг стало горячо и радостно на сердце.
– Мария, я приеду, Я люблю тебя. И мы не умрем так скоро. Я приеду весной.
– А теперь…
Она, вероятно, хотела сказать «теперь иди», но в эту минуту откуда-то справа, из-за поворота дорожки, послышался резкий голос:
– Андрюша! Андрюша!
– Это Катя, – сказал Андрей, вздрогнув. – Ищет меня, верно.
– Андрюша! Андрюша! Где ты? – опять, еще ближе, раздался голос.
Андрей хотел встать, но сидел. Мария встала первая.
– Иди, Андрей. Иди. Помни, что есть, и помни – весной. Иди.
Андрей тяжело встал и пошел направо, на голос. Тотчас он увидел идущую из-за поворота Катю, запыхавшуюся, со съехавшей шляпой. Должно быть, она долго и мучительно его искала. Полная фигура ее, затянутая в синее фуляровое платье с белыми цветочками, сразу заслонила весь солнечный просвет дорожки.
– Андрюша, вот ты, наконец! Бегала-бегала, Тихон говорит – здесь тебя видел, сюда побежала, кричала… Ведь за багажом сейчас придут! Прислали сказать, что сейчас придут!
Она почти плакала, идя с ним рядом. На последнем повороте Андрей обернулся и взглянул назад. Мария стояла у каменных перил и смотрела прямо в море. Лица ее не было видно, – только складки одежды и черный ореол покрывала над головой.
Горячая и бодрая радость сжала сердце Андрея. Страданье? Что ж, пусть и страданье.
Весной, весной!
Пятая книга рассказов
Только что распускались деревья. В бледно-прозрачной аллее монастырского сада сидели вместе на лавочке благообразный, полный, чистый монах и купчиха.
Купчиха приехала в монастырь из Твери, к старцу Памфилию, к которому ездили многие, потому что он был известен святой жизнью и считался прозорливцем.
Поздняя обедня отошла, но к старцу еще не допускали. Сквозь едва опушенные, нежные деревья виден был собор невдалеке, паперть, покрытая народом. В серо-коричневой толпе богомольцев – черные пятна монахов.
Солнце белило землю дорожки. Тени от прозрачной листвы тоже были прозрачные, бледные, нежноузорчатые.