И это уже на долгие месяцы!.. Старик рассказал мне, что летом солнце ходит у них над вершинами, к осени оно опускается все ниже и скрывается за широким хребтом, бессильное уже подняться над его обрезом. Но затем точка восхода передвигается к югу, и тогда на несколько дней оно опять показывается по утрам в расселине между двумя горами. Сначала оно переходит от вершины к вершине, потом все ниже, наконец лишь на несколько мгновений золотые лучи сверкают на самом дне впадины. Это и было сегодня.
Нюйский станок прощался с солнцем на всю зиму. Ямщики, конечно, увидят его во время своих разъездов, но старики и дети не увидят до самой весны или, вернее, до лета…
Последние отблески исчезли… За горами был полный день, но внизу опять сгущался туман, склоны гор задернулись мутной одноцветной дымкой. Рассеянный свет просачивался из-за гор, холодный и неприветливый…
II
— Так вы, говорите, тоже из России? — спросил я у старика, когда мы опять вошли в избу и он поставил на стол небольшой, старенький самовар. Мальчик ушел за перегородку к проснувшейся сестре и стал забавлять ее. По временам оттуда слышался слабый детский смех, точно кто перекидывал кусочки стекла.
Старик поправил убогую скатертку и через некоторое время ответил как-то неохотно:
— Да… Что уж тут… Здесь родились, так и здешние. Они вот, дети, пожалуй что и не простого роду…
— Как фамилия? — спросил я.
— Да что!.. — опять так же вяло ответил он. — Авдеевы, скажем, фамилия. Да это так, просторечие. А настоящая им фамилия Чернышовы…
Он вдруг оставил скатерть и посмотрел на меня внимательным и заинтересованным взглядом.
— Вы, вот, про Чернышова Захара Григорьевича тоже, значит, читали. Генерал был?
— Да, был генерал при Екатерине. Только он не был сослан.
— Ну, не он, а видно, того же роду… При императоре Николае… При восшествии, что ли…
Он испытующе вглядывался в мое лицо, но я не мог ничего припомнить о Чернышове. Старик грустно покачал головой…
— Говорят: книгочей был. Умирал, все наказывал детям: главное дело за грамоту держитеся крепче…
Он помолчал и затем прибавил:
— Да что уж тут… Известное дело, — гиблое место… Дочь моя за внуком его была, за Евгениевым. Вот и пошли Авдеевы… Не живучи… Сам помер, мать померла, вон двое на руках остались… Я старый, они кволые… Мальчик вот припадочный… Так, видно, и изноем… Следу не останется…
Дверь отворилась, вошел ямщик, перекрестился на образ и сказал:
— Авдеев… Иди, проезжающих запиши… У старосты.
— Ладно!
— Вас разве тоже Авдеевым зовут? — спросил я.
— Да вот, поди-ты… И меня по ним: Авдеев да Авдеев… Когда-то люди были…
И старик, может быть единственный грамотей на Нюйском станке, взял под мышки истрепанную книгу и вышел.
Больше ничего я не мог узнать из области этой туманной генеалогии и вскоре покинул навсегда угрюмый Нюйский станок. Часа через два, повернув на другое плёсо, я увидел солнце прямо перед собою… Оно стояло невысоко, но все же заливало огненными блестками и берега, и воду… И его тихий, даже, пожалуй, печальный свет показался мне в эту минуту и ярким, и радостным.
III
Впоследствии, вернувшись в Россию, я старался узнать что-нибудь о ссыльной ветви чернышовского рода. Именем Захара Григорьевича Чернышова пестрят страницы екатерининской истории, но он никогда не был в ссылке. Однажды, дожидаясь парохода на волжской отмели, я услышал от рыбака песню о прусском плене русского доброго молодца, Чернышова Захара Григорьевича. Рыбак не знал, конечно, ничего об исторической личности, — но песня все-таки являлась отголоском действительного события. Во времена Пугачева удалой казак Чика принял на себя имя Захара Григорьевича Чернышова и прибавил в народной памяти к популярному имени опальную черту; другая песня говорит уже о темнице на волжском берегу, в городе Лыскове. Удалой добрый молодец, Чернышов Захар Григорьевич, скликает к себе бурлаков и низовую вольницу…
Вообще этому имени почему-то повезло в народной памяти, и среди загадочных личностей Сибири фамилия Чернышовых тоже мелькает довольно часто. Этим я и объяснял себе свою встречу на Нюйском станке; очевидно, действительное происхождение рода, быть может, ссыльного, потерялось, и старик бессознательно взял популярное имя… В его грустном тоне слышались правдивость и убеждение…
Совсем уже недавно, просматривая небольшую заметку о декабристах, я наткнулся на одно мало известное и мало упоминаемое имя тоже декабриста… «3.Г.Чернышова».
Тогда встреча на Нюйском станке всплыла опять в моей памяти и, казалось, осветилась новым светом: итак, — думал я, — старик Авдеев говорил правду.
Дальнейшие сведения, однако, разрушили эту определенность: декабрист Захар Григорьевич Чернышов вернулся в Россию, здесь женился и умер за границей.
Над генеалогией Авдеевых нависла опять туманная завеса… В обширной и угрюмой Сибири затерялось таким же образом немало жизней, и многие роды с вершин, освещенных солнцем, опускались навсегда в эти холодные низы, в ущелья и туманные долины… Выше Якутска, на берегу Лены, стоит утес, по которому змеится над пропастью узкая тропинка. В расселине скалы сохранились следы жилья. С этим местом связана трогательная легенда: здесь много лет жил какой-то ссыльный, прежде человек знатный, попавший в опалу. В Сибири он жил в разных местах и, наконец, поселился здесь, рядом с убогим поселком. Он сам рубил дрова и таскал воду. Однажды, когда он поднимался на гору с вязанкой дров, вверху на тропинке перед ним появилась знакомая фигура. Это была жена, разыскавшая его в этом ущелье. Ссыльный узнал ее, но от радости или испуга ему сделалось дурно: он покачнулся и упал в пропасть.
Я напрасно старался узнать имя этого человека и подробности этого события: равнодушная и холодная Сибирь плохо хранит эти сведения, и память об этой когда-то, может быть, яркой жизни и трагической смерти замирает отголосками неясной легенды, связанной уже только со скалой, но не с человеком…
Так же неясно и неопределенно происхождение мальчика, которого я встретил на Нюйском станке. Но когда мои воспоминания обращаются к Сибири, в моем воображении невольно встает эта темная щель, и быстрая река, и убогие лачуги станка, и последние отблески уходящего солнца, гаснущие в печальных глазах последнего потомка какого-то угасающего рода…
I
Мы ехали берегом Лены на юг, а зима догоняла нас с севера. Однако могло показаться, что она идет нам навстречу, спускаясь сверху, по течению реки.
В сентябре под Якутском было еще довольно тепло, на реке еще не было видно ни льдинки. На одной из близких станций мы даже соблазнились чудесною лунною ночью и, чтобы не ночевать в душной юрте станочника, только что смазанной снаружи (на зиму) еще теплым навозом, — легли на берегу, устроив себе постели в лодках и укрывшись оленьими шкурами. Ночью мне показалось, однако, что кто-то жжет мне пламенем правую щеку. Я проснулся и увидел, что лунная ночь еще более побелела. Кругом стоял иней, иней покрыл мою подушку, и это его прикосновение казалось мне таким горячим. Моему товарищу, спавшему в одной лодке со мною, — снилось, вероятно, то же самое. Луна светила ему прямо в лицо, и я видел ужасные гримасы, появлявшиеся на нем то и дело. Сон его был крепок и, вероятно, очень мучителен. В это время в соседней лодке встал другой мой спутник, приподняв дохи и шкуры, которыми он был покрыт. Все было бело и пушисто от изморози, и весь он казался белым привидением, внезапно возникшим из холодного блеска инея и лунного света.
— Брр… — сказал он. — Мороз, братцы…
Лодка под ним колыхнулась, и от ее движения на воде послышался звон, как бы от разбиваемого стекла. Это в местах, защищенных от быстрого течения, становились первые «забереги», еще тонкие, сохранившие следы длинных кристаллических игол, ломавшихся и звеневших, как тонкий хрусталь… Река как будто отяжелела, почувствовав первый удар мороза, а скалы вдоль горных берегов ее, наоборот, стали легче, воздушнее. Покрытые инеем, они уходили в неясную, озаренную даль, искрящиеся, почти призрачные…
Это был первый привет мороза в начале длинного пути… Привет веселый, задорный, почти шутливый.
По мере того как мы медленно и с задержками подвигались далее к югу, — зима все крепла. Целые затоны стояли уже, покрытые пленкой темного девственно-чистого льда, и камень, брошенный с берега, долго катился, скользя по гладкой поверхности и вызывая странный, все повышавшийся переливчатый звон, отражаемый эхом горных ущелий. Далее лед, плотно схватив уже края реки и окрепшие «забереги», противился быстрому течению. Мороз все продолжал свои завоевания, забереги расширялись, и каждый шаг в этой борьбе отмечался чертой изломанных льдинок, показывавших, где еще недавно было живое течение, отступившее опять на сажень-другую к середине…