женщин – кормилицу, няньку и гувернантку, она перевезла годовалую девочку туда, купила на ее имя большое и очень красивое поместье южнее Оскола и, устроив дела, села в Петербурге на корабль, отправлявшийся в Англию. В России Жермена де Сталь была крещена по православному обряду и записана в дворянский список под именем Евгении Францевны Сталь, помещицы Тамбовской губернии».
Сказав мне, что де Сталь поселилась в России, Ифраимов вдруг потерял нить разговора и принялся нести странную околесицу о русско-французской войне 1812 года, о мягкости и женственности России… Потом он сказал, что Жермена де Сталь жила у нас долго и он многое может о ней рассказать, но не сейчас и не сегодня, теперь же нам пора разойтись – мы и так полночи никому не даем спать. Он поднялся, я тоже встал и пошел его проводить.
Уже зная Ифраимова, я был уверен, что новый разговор будет не раньше чем через неделю, но следующим вечером он, едва мои старики легли, опять пришел, сел рядом и, по всей видимости, готов был продолжить историю жизни де Сталь. Держался он необычно, у меня даже возникло ощущение, что за ночь он решился на что-то для себя важное. Возможно, он думал о «Синодике», я даже был уверен, что именно о нем, и, значит, речь о мадам де Сталь зашла не просто так: Ифраимов хочет, чтобы я помянул и ее. Впрочем, мне это могло и померещиться.
* * *
Иногда Ифраимов не сразу начинал говорить, и тогда долго, чуть ли не полчаса, сидел неподвижно, положив руки на колени, как по отвесу вытянув спину и полуприкрыв глаза. Собственно, в такой позе он оставался всё время, что был здесь вчера, только глаза его были открыты и повернуты ко мне. На этот раз пауза вышла особенно длинной. О де Сталь мне самому заговаривать не хотелось, и я, едва он пришел в себя, для затравки спросил об Адаме и Древе познания. Ответил он немедленно, но как-то совсем не то, что я полагал услышать.
«Древо познания, – сказал он, – а с ним и многие другие деревья вслед за человеком тоже были изгнаны из рая, но деревья оказались лучше людей: все они обращены ввысь, к Богу, и сейчас единственное, что соединяет твердь небесную и земную, не дает им окончательно разойтись, это молитвы да деревья. Едва укрепившись в земле, – продолжал он, – дерево начинает тянуться вверх, один за другим оно пускает в небе новые побеги-ветки, и эта корневая система более мощная, чем та, что держит его в земле. Поднимаясь выше и выше, она пронизывает, прорастает воздух и небо, как пуповиной связывая их с землей. Всё же дерево подобно Вавилонской башне, и, хотя Господь понимает, что оно растет не из гордыни, – ни одному из деревьев, как бы высоки они ни были, не суждено до Страшного Суда возвратиться в рай.
В сущности, каждое дерево словно повторяет судьбу человеческого рода. Зачатие его тоже происходит на небе, там вызревают семена, там они набирают силу и соки, а потом так же сразу и отвесно, как Адам, падают вниз, на землю. Но выношены они – в небе, туда же и стремятся вернуться. Растут и поднимаются деревья очень медленно, шаг за шагом, для глаза неразличимо. То есть путь очищения и спасения человека постепенен, труден и не всем дано его пройти. Из тысяч упавших семян прорастут, укрепятся в земле – единицы, но дальше они будут держаться, цепляться за жизнь, и, пока Бог с ними, устоят. Есть деревья, которые живут многие сотни и даже тысячи лет, но всё равно, как я уже говорил, вернуться в Рай никому из деревьев не суждено. Как человека грех, их изнутри подтачивают грибки и гниль. И всё же, даже умирающее и обессиленное, в последнее лето отпущенного ему срока, дерево принесет в небе плод столь же чистый, как чисто и непорочно дитя, рожденное самой грешной женщиной.
Видите ли, Алёша, – продолжал Николай Семенович, вы вправе у меня спросить: за что дерево было наказано? Точно я этого, конечно, не знаю и знать не могу, но предположение выскажу. На райском дереве были разные плоды, и дело не в том, что Адам слишком рано съел один из них, грех дерева в другом: сладчайшим из всего выросшего на нем был плод, который я бы назвал плодом конца, завершения пути; плодом знания, ответа, истины, но не дороги к ней. Съев его, человек уже не мог, боялся идти сам, не верил, что сможет прийти к Богу – его Адам и сорвал по малости лет. С тех пор и нам, его потомкам, ответы нравятся куда больше вопросов. Нам стало так трудно говорить с Богом, так трудно Его понимать, потому что после грехопадения у Него и у нас разные языки. Мир Бога – это мир вопросов, лишь вопросы соразмерны сложности Его мира.
Вот представьте, я вас спрашиваю, что за человек наш врач Кронфельд; даже если вы его знаете как самого себя и не поленитесь мне всё растолковать, согласитесь, ваш портрет будет несравнимо проще, примитивнее этого самого Кронфельда. В Талмуде сказано, что человек, каждый человек так же дорог Богу, как весь мир, что Он создал. Человек и так же сложен, как мир, потому что он, этот мир, – в каждом из нас. Каким бы Кронфельд ни был: умен или глуп, хорош или подлец, может быть, ни то и ни то, – согласитесь, в моем вопросе он всегда поместится, а в вашем ответе – никогда. Ответы – чужие в Божьем мире, они искусственны и враждебны ему. Они просты и делают пространство вокруг себя таким же простым и понятным, но это иллюзия, это неточный, искаженный, приблизительный мир, мир, где всё расплывчато, где границы размыты, где одно накладывается на другое, так что даже добро трудно отделить от зла. Зло ради благой цели, добро, оборачивающееся злом.
Этот мир уже не тот, что был создан Господом, он другой, и мы не сможем вернуться к Богу, если не научимся спрашивать. Чем тоньше и мудрее будут наши вопросы, тем скорее мы найдем к Нему дорогу. Закон же, который мы должны помнить, собственно, один – такт. В нас должно быть знание, про что можно спрашивать, а про что вообще нельзя, потому что есть такие проклятые вопросы, которым под силу разрушить всё сущее. На некоторые вопросы приблизительные ответы все-таки есть, на другие их нет и не может быть, на третьи есть, и мы вправе спрашивать, но