Джон Голсуорси
Человек с выдержкой
В наше время каждая веха на жизненном пути похожа на Фламинго Крокетный Молоток из «Алисы в Стране чудес»: только повернешься к ней, как она тут же изогнется вопросительным знаком. А всякий краеугольный камень смахивает на Алисиного Дикобраза Крокетный Шар – не успеешь нацелиться, как его уж и след простыл. То, в чем раньше заключалась самая соль жизни, нынче вышло из моды; старинные ароматы выдохлись; слово «джентльмен» вызывает насмешливые улыбки, а выдержка почитается признаком слабоумия.
А все-таки есть на Британских островах семейства, которые вопреки всему из века в век сохраняют выдержку и чувство собственного достоинства. И пусть меня сочтут романтиком, потерявшим ощущение действительности – я все равно убежден, что такие люди нередко обладают особым и вовсе не заслуживающим презрения качеством: врожденным мужеством, своеобразной внутренней отвагой.
Это и заставляет меня поделиться с вами воспоминаниями о Майлсе Рудинге.
Увидел я его впервые – если вообще допустить, что новичок смеет поднять глаза на старосту – на второй день моего пребывания в закрытой мужской школе, когда на душе у меня было еще достаточно скверно. Три других «сосунка» – мои соседи по мансарде – куда-то ушли, а я предавался горестным размышлениям о том, вправе ли и занять кусочек стены и повесить две маленькие олеографии, на которых были изображены ядовито-алые всадники, перелетающие через ядовито-желтую изгородь на ядовито-гнедых лошадях. Картинки эти купила мне мать, полагая, что они проникнуты тем именно мужественным духом, которым славятся закрытые школы. Я вытащил их из коробки для игрушек вместе с фотографиями моих родителей и старшей сестры, разложил на скамеечке у окна и печально рассматривал эту маленькую выставку. Внезапно дверь отворилась, и на пороге показался какой-то мальчик в длинных брюках.
– Привет! – сказал он. – Новенький?
– Да, – пискнул я не громче мышонка.
– Я – Рудинг. Старший по общежитию. Карманных денег будешь получать два шиллинга в неделю, если не проштрафишься. Списки «рабов» найдешь на доске объявлений. Первые две недели «рабствовать» не будешь. Как фамилия?
– Бартлет.
– Так, – он пробежал глазами листок бумаги, который держал в руке. – Ага! Мой! Ну, как тебе здесь?
– Да неплохо.
– Вот и отлично. – Он, видимо, собрался уходить, и я поспешно спросил:
– Скажите, пожалуйста, можно я повешу вот эти картинки?
– Само собой – вешай, какие хочешь. Ну-ка, посмотрим. – Он шагнул ближе и увидел мои экспонаты.
– Ох, извини! – Он взял олеографии и поспешно отвернулся.
Новичок в школе – всегда немножко психолог, и когда этот Рудинг извинился только за то, что случайно взглянул на карточки моих родных, я как-то сразу почувствовал, что уж он-то, во всяком случае, не скотина.
– Наверно, у Томпкинса купил. У меня были такие же в первом классе. Ничего себе. Я бы повесил вот тут.
Он приложил их к стене, а я, воспользовавшись моментом, украдкой поглядел на него. Он был высокого роста – футов пять с лишком (мне он показался сказочным великаном) – тонкий и прямой, как стрела. На нем был стоячий воротничок, – какие носили в то время, – правда, не очень высокий. Шея у него была длинная, волосы – какие-то особенные: темные, вьющиеся, с рыжеватым оттенком; глаза – темно-серые, небольшие, глубоко посаженные; скулы довольно высокие, щеки худые, тронутые веснушками. Нос, скулы, подбородок – все это, казалось, было чуть великовато, не по лицу. Не совсем законченная отделка, если можно так выразиться. Зато улыбка у него была хорошая; похоже было, что этот парень – человек правильный.
– Ну, что ж, Бартлетенок, – сказал он, возвращая мне олеографии, – выше нос, и все будет в порядке.
Я спрятал фотографии родных, а картинки повесил на стену.
Рудинг! Знакомая фамилия. В родословной книге моего семейства среди брачных записей вроде «дочь Фицгерберта» или «дочь Тастборо» как-то незадолго до гражданской войны появилась запись «дочь Рудинга». Дочь Рудинга! Может быть, этот полубог какой-нибудь мой дальний родственник! И я тут же понял, что никогда не осмелюсь заговорить с ним об этом.
Майлс Рудинг не блистал особенными талантами, но по всем предметам успевал одинаково хорошо. Нельзя сказать, чтобы он изысканно одевался; как-то даже не приходило в голову, хорошо ли он одет или плохо. Он не был, собственно говоря, одним из школьных вожаков: он был небогат, не гонялся за дешевой славой, ни перед кем не заискивал, зато в нем не было и тени высокомерия и никогда он не относился к младшим покровительственно или оскорбительно. Он не потакал слабостям ни своим, ни чужим, но был справедлив и в отличие от многих старост не любил давать тумаки. На состязаниях в конце семестра он ни разу не «выдохся» и с первой до последней минуты сохранял отличный темп. Его можно было бы назвать человеком удивительно совестливым, хотя сам он, разумеется, ни за что и не заикнулся бы об этом. Он никогда не выставлял напоказ свои чувства, однако незаметно было, чтобы он старался их скрывать – не то, что я. Он пользовался в школе огромным уважением, но это, судя по всему, было ему глубоко безразлично. Независимый, самостоятельный, он мог бы стать героем школы, но не было в нем, как говорится, настоящего размаха. За целых два года я поговорил с ним по душам один-единственный раз, да и то мне еще повезло больше других, учитывая разницу в возрасте.
Я был в пятом классе, а Рудинг в предпоследнем, когда в нашем общежитии разразился скандал, задевший честь и достоинство капитана нашей футбольной команды. Капитан был ирландец, здоровенный малый, который умел дать отпор противнику и был главной опорой своей команды. Случилось это накануне нашего первого футбольного состязания. Можете представить себе, что началось, когда столь важная персона отказалась участвовать в игре! Потерпев моральный и физический урон, он последовал примеру Ахиллеса в Троянской войне и удалился в свой боевой шатер. Стены нашего дома дрожали от ожесточенных споров. Я, как и все младшие, был на стороне Донелли, против шестого класса. После того, как он дезертировал, капитаном стал я, и от меня теперь зависело, будем ли мы вообще играть. Если бы я объявил забастовку в знак сочувствия, остальные последовали бы моему примеру. Вечером, после многочасовой «фронды», я сидел один, так и не решившись еще, что предпринять. В комнату вошел Рудинг, прислонился к дверному косяку и сказал:
– Ну как, Бартлет, ты-то не подкачаешь?
– По… по-моему, Донелли зря надавали… зря… – запинаясь пробормотал я.
– Может, это и так, – сказал он, – но интересы команды – превыше всего. Сам знаешь.
Кому сохранить верность? Раздираемый противоречивыми чувствами, я смолчал.
– Слушай, Бартлетенок, – сказал он вдруг, – ведь всем нам будет позор. Все зависит от тебя.
– Ладно, – хмуро отозвался я. – Буду играть.
– Молодчина!
– А все равно, по-моему, нечего было трогать Донелли, – бессмысленно повторил я. – Он… он ведь такой большой.
Рудинг подошел почти вплотную к старому скрипучему креслу, в котором я сидел.
– Когда-нибудь, – медленно проговорил он, – ты сам станешь старостой. Придется и тебе заботиться о престиже шестого класса. И если ты позволишь всякой неотесанной дубине вроде этого Донелли безнаказанно (помню, меня просто потрясло тогда это слово) хамить ребятам, тем, что поменьше ростом и послабее, – все пропало. Мой старик заправляет одним округом в Бенгалии – примерно с наш Уэльс. И все на одном престиже. Он часто говорил со мной об этом. Бить противно кого бы то ни было, но лучше уж вздуть грубого верзилу, чем малыша из новеньких. Тем более, что этот Донелли вообще свинья: подвел всех нас – у него, видите ли, спинка болит!
– Не в том дело, – сказал я. – Это… это было несправедливо.
– Если это несправедливо, – сказал Рудинг кротко (просто удивительно кротко, как мне теперь кажется), значит вся система никуда не годится, а это большой вопрос, Бартлетенок. Во всяком случае, не мне его решать. Мое дело управлять тем, что есть. Давай лапу и завтра жми так, чтобы чертям стало тошно, договорились?
С притворной неохотой я протянул ему руку, чувствуя, однако, что он окончательно перетянул меня на свою сторону.
Нашу команду разделали под орех, но до сих пор у меня в ушах стоит громкий крик Рудинга:
– Что надо играешь, Бартлет! Что на-а-а-до!
Со школьных времен мне запомнился еще лишь один случай, по которому можно судить, что он был за человек, этот Майлс Рудинг. В тот день он навсегда распростился со школой, и мы с ним ехали в город в одном вагоне. Он сидел и смотрел в окошко назад, на холм, где стояла наша старая школа, и я ясно увидел, как по щеке у него проползла слезинка. Должно быть, от него не укрылось, что я заметил это, потому что он вдруг сказал: