Артур Конан Дойл
Тень великого человека. Загадка Старка Манро (сборник)
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2009
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2009
Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства
Глава I Ночь сигнальных огней
Мне, Джоку[1] Калдеру из Вест-инча, кажется удивительным, что я живу в самой середине девятнадцатого века, мне всего-то пятьдесят пять и моя жена ну, может быть, раз в неделю замечает у меня на виске новый седой волосок, но я помню еще те времена, когда жизнь и даже мысли людей были настолько непохожи на современные, словно жили они на другой планете. Выходя в поле, я вижу белые хлопья дыма, который выпускает несущийся через Бервикшир{1} столапый питающийся углем зверь, в чьем брюхе сидит тысяча человек. В солнечный день я даже вижу, как блестят медью его бока, когда он поворачивает рядом с Корримьюром{2}, а переводя взгляд в море, я вижу такого же зверя или даже целую дюжину подобных ему зверей, которые, оставляя за собой черные следы в небе и белые на воде, несутся навстречу ветру так же легко, как лосось, выпрыгивающий из Твида{3}. То, на что совершенно спокойно взираю я, заставило бы моего старого доброго отца онеметь от изумления и глубокого возмущения, потому что больше всего на свете он боялся идти против замысла Создателя, и желание быть ближе к природе заставляло его воспринимать все новое чуть ли не как богохульство. Поскольку лошадь была создана Богом, а паровоз – человеком из Бирмингема{4}, мой отец предпочел бы седло и шпоры.
Однако он бы удивился еще больше, если бы узнал, насколько миролюбивы и добры стали в наши времена люди, сколько в газетах и на сходках твердят о мире, о том, что войн больше не будет… ну, разве что с чернокожими или другими цветными. Ведь когда он умер, мы, с небольшим перерывом в два года, воевали чуть ли не четверть века{5}. Подумайте об этом, вы, живущие ныне такой спокойной и мирной жизнью! Дети, родившиеся во время войны, выросли и обзавелись собственными детьми, а война все продолжалась. Те, кто начинал эту войну, успели состариться и превратиться в стариков, а корабли и армии все так же сражались. Неудивительно, что в конце концов люди стали воспринимать войну как нечто повседневное, должное, и жизнь без войны стала казаться им чем-то противоестественным и непривычным. Мы воевали с голландцами, мы воевали с датчанами, мы воевали с испанцами, турками, американцами, монтевидеанцами{6}, пока наконец не стало казаться, что в этой вселенской борьбе любой народ, каким бы близким или далеким от нас по крови он ни был, все равно может стать нашим врагом. Но больше всего мы воевали с французами, и человек, которого мы больше всего ненавидели, боялись и которым больше всего восхищались, был их великим полководцем, правителем именно этого народа.
Да, можно было рисовать карикатуры на него, петь о нем песенки или считать его самозванцем, но, можете мне поверить, ужас перед этим человеком накрыл черной тенью всю Европу, и были времена, когда неожиданный свет, показавшийся ночью на горизонте, заставлял всех женщин падать на колени и молиться, а всех мужчин – хвататься за мушкеты. Он всегда побеждал, и это было самое страшное. Можно было подумать, что его хранили сами мойры, богини судьбы{7}. И вот в один прекрасный день мы узнали, что он приближается к нашему северному берегу и ведет за собой сто пятьдесят тысяч опытных, проверенных в боях солдат и армаду кораблей. Впрочем, это старая история о том, как под оружие встала треть всего взрослого населения нашей страны и как один наш маленький одноглазый и однорукий человечек сумел разбить их могущественный флот{8}. В Европе еще осталась земля, где можно было свободно мыслить и говорить.
Когда-то на одном из холмов в устье Твида была сооружена огромная куча из бревен и старых смоляных бочек, которая в случае опасности должна была вспыхнуть и превратиться в сигнальный огонь, и я прекрасно помню, как напрягал глаза, пытаясь разглядеть, не загорелась ли вдали тревожная точка. Мне было всего восемь лет, но в таком возрасте любое большое горе становится твоим собственным, и мне представлялось тогда, что судьба всей страны зависела от меня и моей бдительности. И вот однажды вечером мне вдруг показалось, что на склоне далекого холма я увидел мерцание, крошечная искорка затрепетала во тьме. Помню, как я сперва протер глаза, потом ущипнул себя и ударил костяшками пальцев по каменному подоконнику, чтобы убедиться, что не сплю и это мне не снится. Потом языки далекого пламени взметнулись выше, по воде между нами прошел красный колышущийся отблеск, и я бросился на кухню, к отцу, с криком о том, что идут французы и загорелся сигнальный огонь. Отец в это время разговаривал со студентом-юристом из Эдинбурга, и я помню, как он выбил трубку о край камина и посмотрел на меня поверх своих очков в роговой оправе, так, словно это было вчера.
– Ты не ошибся, Джок? – спросил он.
– Да чтоб мне умереть! – крикнул я, задыхаясь от волнения.
Он взял со стола Библию и раскрыл у себя на коленях, как будто собирался почитать нам, но, так и не произнеся ни слова, захлопнул ее и быстрым шагом вышел во двор, а оттуда к калитке рядом с дорогой. Мы, я и студент, последовали за ним. Теперь сомнений не было, большой сигнальный огонь в устье Твида уже полыхал вовсю, к тому же с северной стороны, в Айтоне, показался еще один огонек, поменьше. Мать, чтобы мы не замерзли, принесла пледы, так мы и простояли до самого утра, почти не разговаривая. Те несколько слов, которыми мы обменялись, были произнесены шепотом. На дороге сделалось как никогда людно, потому что многие фермеры в наших краях записались в бервикские{9} добровольческие полки и теперь, кто пешим ходом, кто верхом, устремились на мобилизационный пункт. Кое-кто успел пропустить кружку-другую на посошок. Я до сих пор не могу забыть одного из наших соседей, который, как призрак в лунном свете, промчался мимо нас на огромной белой кобыле, размахивая старым ржавым мечом. Кто-то из проходящих мимо крикнул, что и в Норт-Бервик-ло{10} горит сигнальный огонь и что, похоже, тревогу подняли в эдинбургском замке. Несколько всадников проскакали в обратном направлении, гонцы в Эдинбург, сын нашего лэрда[2], мастер Клейтон, помощник шерифа и им подобные. От общего потока отделился всадник на чалой лошади и направился к нам. Это был широкоплечий крупный мужчина, он остановился у калитки и что-то спросил про дорогу. Когда он снял шляпу, я увидел, что у него доброе вытянутое лицо и высокий лоб, окаймленный песочными волосами.
– Сдается мне, это не ложная тревога, – сказал он. – Хотя, может, и стоило посидеть, подождать немного, может, все и уляжется, но теперь-то уж поздно возвращаться, завтракать, видно, придется уже в полку.
Он вонзил шпоры в бока лошади и поскакал вдоль холма.
– А я его знаю, – сказал наш студент, кивнув вслед всаднику. – Это адвокат из Эдинбурга, он еще и неплохой поэт, Ватти Скотт его зовут{11}.
Ни мне, ни отцу имя это тогда не было знакомо, но уже очень скоро о нем узнала вся Шотландия, и потом мы много раз вспоминали, как в ту ночь страха он спрашивал у нас дорогу.
Под утро мы начали понемногу успокаиваться. Было холодно и пасмурно, и, когда мать пошла в дом заварить нам чаю, на дороге показалась двуколка, в которой ехали доктор Хорскрофт из Айтона с сыном Джимом. Большой воротник его коричневого пальто был поднят и закрывал уши. Настроение у доктора было прескверное, потому что Джим, которому было всего пятнадцать, как только была поднята тревога, сбежал из дому и, прихватив новенькое охотничье ружье отца, направился в Бервик вступать в армию. Всю ночь доктор гонялся за ним и теперь вез домой вместе с украденным ружьем, ствол которого торчал из-за сиденья. У Джима настроение было не лучше, чем у отца, он сидел, засунув руки в карманы, дулся и выпячивал нижнюю губу.
– Все неправда! – крикнул доктор, проезжая мимо нас. – Никакой высадки не было. Все эти болваны всю ночь болтались по дорогам совершенно напрасно.
Джим буркнул на это что-то неразборчивое, за что тут же получил по голове кулаком от отца, отчего челюсть у него отвисла, как будто удар оглушил его. Мой отец покачал головой – Джим ему нравился, и сразу после этого мы все втроем вернулись в дом. Теперь, когда после бессонной ночи мы узнали, что бояться нечего, глаза у нас начали слипаться, головы – клониться на грудь, но на душе было такое счастье, которое за всю мою последующую жизнь мне доводилось испытывать лишь раз или два.
Впрочем, все это почти не имеет отношения к тем событиям, ради описания которых я взялся за перо, но, если у человека хорошая память и довольно посредственный талант, он просто не может выразить одну мысль, попутно не сопроводив ее дюжиной других. И все же, начиная задумываться, я прихожу к выводу, что связь все-таки существует, поскольку та ссора Джима Хорскрофта с отцом оказалась настолько серьезной, что доктор не выдержал и спровадил сына в Бервикскую академию, а поскольку мой отец давно хотел, чтобы я там учился, он не преминул случая отправить туда и меня.