Грабал Богумил
Ноябрьский ураган (фрагменты)
Богумил Грабал
НОЯБРЬСКИЙ УРАГАН
(фрагменты)
Перевод с чешского Сергея Скорвида
Дорогая Апреленка,
сейчас вечер семнадцатого ноября, мои кошечки уже свернулись клубочком, прижавшись друг к другу, и сопят себе в лапки, я же вышел к выкрашенному в белый цвет забору в темную звездную ночь, а за мной увязался Кассиус, черный котенок, я взял его на руки, и на северной стороне небосклона расплылось огромное розовое пятно, это было северное сияние, которое я там уже не раз видел, полярное сияние, украшенное сверкающими звездами... и я понял, что это пурпурное знамение неба тоже не предвещает ничего хорошего... Я знал, что в Праге разрешили провести мирную демонстрацию со свечами, шествие, которое начнется у часовни на Альбертове и проследует тем же путем, по которому пронесли гроб с телом студента Яна Оплетала, двадцать восьмого октября 1939 года расстрелянного в Праге немецкими оккупантами... и вот в небе над Керском распростерся розовый занавес, усеянный сверкающими звездами, и котенок Кассиус испугался, а я, держа его на руках, ходил туда-сюда вдоль белого забора и понимал, что это нежное северное сияние не сулит ничего хорошего, что это зловещий знак...
Как я жил в Праге пятьдесят лет тому назад? Я, Апреленка, обитал на Франтишеке и пятнадцатого ноября тоже пошел на демонстрацию, на похороны Яна Оплетала, но на Парижской встретил приятеля с юридического факультета, и он ввел меня в соблазн, так что на Целетной улице мы заглянули в "Боуду" выпить будейовицкого пива и за этим занятием переждали все то, что случилось в тот день в Праге... А потом я отправился спать; там, в том доме, где я квартировал, внизу был кабачок, который назывался "У Седмиков", новости с улиц доходили самые ужасные, настроение у всех было подавленное, один из посетителей насыпал себе на тыльную сторону руки нюхательный табак и так сильно дунул, что пан Седмик чихнул -- и парик, который он носил, слетел с его лысины, но его помощница Марженка не засмеялась, как обычно, да и остальные посетители не улыбнулись, все словно воды в рот набрали, а пан Седмик опять натянул свой парик, сказав только, что сейчас не время для дурацких шуток... И я пошел спать. Моей квартирной хозяйкой была тогда пани Ольга Риссова, она тоже выглядела печальной и жалела нас; нас, жильцов, у нее было трое, мы двое изучали право, а третий работал поваром, он возвращался среди ночи и всякий раз без сил валился на постель, а храпел он так, что я затыкал себе уши хлебным мякишем... А на другое утро в начале одиннадцатого я отправился на факультет и, взглянув на лестницу перед главным входом, увидел такое... Немецкие солдаты гнали по ступеням студентов, били их прикладами в спины, из актового зала и из коридоров выбегали все новые и новые перепуганные молодые люди, и всех их солдаты заталкивали в военные грузовики, а затем немцы подняли борта и сами запрыгнули в кузов... я стоял в ужасе, ведь, приди я на полчаса пораньше, я разделил бы судьбу своих товарищей; машины тронулись с места, и я слышал, как мои однокашники поют гимн "Где родина моя?"... и я понял, что происходит, и когда я вернулся домой, мой коллега Суханек и повар уже собирали вещи, я тоже уложил свой чемодан, и мы, испуганные, простились с нашей плачущей квартирной хозяйкой... и от всех людей, попадавшихся нам по пути на вокзал, откуда мы хотели разъехаться по домам, исходил страх и ожидание того, что потом и случилось: закрыли высшие учебные заведения и семнадцатого ноября казнили двенадцать студентов, а тысячу двести арестованных по общежитиям отправили в Заксенхаузен.
Вот о чем, Апреленка, я вспоминал семнадцатого ноября этого года, пока ходил с черным котенком Кассиусом под розовеющим небосклоном, усеянным сияющими звездами, и я предчувствовал и, можно сказать, знал, что в этот вечер шествие по Праге со свечами добром не кончится, что-то должно случиться, и я боялся, потому что люди, приехавшие во второй половине дня в Керско, говорили, что в верхней части Карловой площади, со стоянки у больницы, еще утром убрали все припаркованные там легковые машины, чтобы освободить место для тяжелой техники МВД...
Собираясь, Апреленка, живописать Вам дальнейшие мои странствия по Сочиненным Штатам, как Вы их однажды назвали, я упрекал себя, что не остался в Праге, дабы увидеть то, что еще не случилось, но уже носилось в воздухе, Прага всю эту неделю пребывала в состоянии истеричного возбуждения, точно так же, как пятьдесят лет тому назад, когда я тоже боялся и когда тысячи студентов отправили в концлагерь, а двенадцать из них расстреляли... я сам по чистой случайности избежал тогда подобной участи, а после этого устроился на работу в канцелярию нотариуса в Нимбурке...
А еще я вспоминаю, как мы с моим приятелем Иркой Ержабеком пили пиво в "Гранде" и вечером, шагая по опустевшей уже площади, болтали на невообразимой смеси чешского с немецким, мы громко и с насмешкой говорили на искаженном немецком языке, и тут из гостиницы "На Княжеской" вышли двое в плащах с девушкой, и один из них схватил меня за горло и заорал "Хальт!", с безумным взглядом он душил меня и чуть ли не по земле волок к военному автомобилю... когда же он, продолжая сжимать мое горло, открыл дверцу, к нам подбежала та девушка с криком: "Ганс, немедленно отпусти парня, ты слышал? Немедленно, не то я тебя брошу... Ганс! Ганс! Иначе ты меня уже никогда не увидишь!". И, повернувшись, она скрылась в Почтовом переулке, Ганс отпустил меня и устремился за ней, а я побежал на Мостецкую улицу, а потом через мост к пивоварне, так благодаря этой девушке я во второй раз спасся от концлагеря, ведь это был гестаповец, который за издевательство над немецким языком и оскорбление германского рейха наверняка отправил бы меня в Колин, где исчезали патриоты нашего нимбуркского края. В Колине же гестаповцы умели говорить и по-чешски, потому что это были судетские немцы... Ich bin wetterkrank.
Вы, Апреленка, конечно, удивлены, почему я wetterkrank. В молодые годы я живал среди немцев в Судетах, это было еще до Гитлера, когда наши немцы в пограничье держали себя вполне пристойно, так что было принято посылать туда детей, чтобы они выучили немецкий. Я ездил в Цвикау, где жил у фрау Плишке, портнихи, и ходил с местными немцами купаться, а в нашей пивоварне в свою очередь были две девушки из Цвикау, Герда Фити и Лори... фамилию я не помню... и вот в этом самом городке Цвикау я слышал, как немцы в плохую погоду говорили: "Ich bin wetterkrank!" -- и отправлялись пить пиво, иной раз позволяя себе и рюмку шнапса... и это, Апреленка, во мне живо до сих пор: когда я мучусь мировой скорбью, я wetterkrank и иду выпить пива, а то и рюмочку чего покрепче... А в тридцать шестом году, Апреленка, мы опять приехали погостить в Цвикау, но тогда уже были Гитлер и Конрад Генлейн... и наши немцы изменились, они уже не были такими благожелательными, а стали, наоборот, гордыми, и они давали нам понять, что Гитлер для них бог, а столица уже не Прага, а Берлин... Тогда мы съездили туда в последний раз, и все это, как вы знаете, закончилось катастрофой: наступил Мюнхен, Судеты достались рейху, а в марте рейх подчинил себе и остальную Чехословакию, а потом настала та осень, двадцать восьмое октября, закрытие высших учебных заведений, смерть Яна Оплетала и расстрел двенадцати студентов семнадцатого ноября... а я работал в канцелярии господина нотариуса и был свидетелем того, как после покушения на наместника Гейдриха казнили моих сограждан, патриотов и коммунистов... После этого я, Апреленка, стал дежурным на железнодорожной станции Костомлаты близ Нимбурка, и там я опять по чистой случайности избежал смерти, когда партизаны разобрали недалеко от моей станции рельсы, а в это время ехал поезд с эсэсовцами, и меня посадили заложником на паровоз, я до сих пор чувствую на спине стволы эсэсовских пистолетов, и только начальник поезда, поглядев мне в глаза, все понял... остановил поезд, повел подбородком -- и я слез по лесенке паровоза и пешком вернулся на станцию, и хотя уже стояла весна, от того, что со мной приключилось, я был wetterkrank... А за три месяца до того, как мне помнится, партизаны взорвали рядом с моей станцией поезд с боеприпасами, состав из открытых платформ, я же стоял на перроне и наблюдал за этим, а потом ощутил ударную волну, все пятнадцать вагонов взлетели на воздух, образовав едва ли не атомное облако... А потом были эсэсовцы в моей конторе и расследование с револьверами на столе возле телеграфного аппарата, но немцы меня не расстреляли, они еще на следующий день приехали за мной, но затем отпустили, мне по обыкновению повезло, только от всего этого я опять был wetterkrank...
И вот сегодня вновь семнадцатое ноября, и по Праге движется шествие студентов со свечами, начавшееся от Института патологии на Альбертове, откуда пятьдесят лет назад отправилась похоронная процессия с телом Яна Оплетала... Сегодня семнадцатое ноября, уже семь часов вечера, я брожу с негритенком Кассиусом Клеем, моим котенком, на руках, белый забор, белый штакетник, который красила еще моя жена, белые планки освещают мне дорогу, я вышагиваю туда-сюда, а над Керском все еще стоит северное сияние, нежно-розовое и при этом зловещее марево на небосклоне, посреди которого в морозном воздухе сверкают звезды... я думаю об этой студенческой процессии со свечами, о разрешенном шествии, направляющемся с Альбертова к могиле Карела Гинека Махи на вышеградском Славине... Однако северное сияние нагоняет на меня страх, и я, Апреленка, боюсь, что все произойдет не совсем так, потому что вдоль Карловой площади стоит тяжелая техника МВД, а в близлежащих улицах уже наготове машины -- этакие клетки для перевозки арестантов или людей, каких отлавливали во время последних пражских демонстраций... в северном сиянии, в этом нежно-розовом зловещем мареве блещут звезды... и я опять wetterkrank, и даже черный котенок Кассиус дрожит у меня на руках...