Вечернее солнце уже почти закончило свой дневной путь и, запутавшись среди древесных верхушек, как бы остановилось в раздумье: то ли заходить, то ли ещё подождать, посмотреть на землю, на леса и озёра, на эту маленькую деревню у высокого яра…
Вечер, а в воздухе ещё стоит дневной жар, охватывая людей июньской истомой. Вокруг аласа недвижно висит голубое марево дымокуров. В предвечернем воздухе чётко и ясно доносятся звонкие голоса ребятишек, загоняющих скотину по дворам, женщин, гремящих подойниками. То там, то здесь слышится резкое стрекотание мотоциклов, сопровождаемое ленивым и отрывистым собачьим лаем.
Хотя Ксенофонт Харайданов слышит весь этот привычный хор голосов каждое лето, его всякий раз охватывает при этом какое-то особенно острое ощущение жизни. Целый день он сегодня работал в колхозе на закладке силоса и сейчас устало бредёт по высокому яру, пышущему накопленным за день теплом.
В своих размышлениях Ксенофонт не заметил, как подошёл к своей юрте, заботливо подновленной, где Ксенофонт живет уже много лет вместе со своей старшей сестрой Ариной, Эту юрту он сам когда-то перевёз сюда из другого аласа, что в пятнадцати километрах отсюда.
Хотя Харайданову уже под шестьдесят, он не утратил былой силы. Как и в дни своей молодости, он не чурается никакой, даже самой тяжёлой работы. А когда колхозные парни, в которых играет молодая глупая кровь, пробовали бороться с ним, Ксенофонт стряхивал их со своей сутуловатой широкой спины. Ребята, потирая ушибленные бока, поднимались с земли, а Ксенофонт с нарочитой смиренностью говорил им: «Ай-яй-яй!.. Что же вы мои годы не жалеете: навалились всем скопом на слабого, жалкого старика?!» И ребята понимали шутку: все в деревне любили старого Ксенофонта за его приветливость, добрый нрав — никто не помнил, чтобы он когда-нибудь не сдержал гнева, затаил обиду или сорвал на ком-нибудь зло. Его круглое лицо, медно-загорелое и зимой, как бы олицетворяло для всех его односельчан душевную открытость.
И ещё — он больше всех в наслеге знал олонхо, и старинные предания всякий раз звучали по-новому в его исполнении, получая какие-то дополнительные краски.
…Он вошёл во двор — тут же чёрный, с жёлтыми подпалинами по бокам пёс Мойторук с радостным повизгиванием устремился к нему.
— Соскучился, дурачок, — сказал псу Ксенофонт, проводя жёсткой ладонью по лохматому загривку. — Не видишь разве, хозяин устал?.. Целый день вилами ворочал! Пусти, пусти, дай добраться до постели!..
Но Мойторук, услышав голос хозяина, с ещё большей радостью стал прыгать вокруг Ксенофонта, норовя лизнуть его в лицо.
На шум из дому выкатилась Арина, бережно неся в руках какой-то листок бумаги.
— Ксенофонт! — радостно-озабоченно закричала она. — Посмотри: вроде бы Максим наш завтра приедет! — она протянула ему телеграмму. — Да не один, говорят, а с женой!
Нетерпеливо взяв телеграмму, Ксенофонт начал медленно и сосредоточенно разбирать смысл написанного. Брови его от напряжения то сходились, темнея на переносице, то снова расправлялись, обветренные, потрескавшиеся на ветру губы медленно шевелились. Конечно, будь под рукой кто помоложе, так в один миг прочитал бы: сейчас все образованные. Харайданову и то уже удивительно, что он сумел овладеть не только якутским, но и русским! Грамотности этой когда-то хватало Харайданову и на то, чтобы управляться с должностью председателя колхоза, потом работать бригадиром…
Ксенофонт по нескольку раз перечитал каждое слово телеграммы…
— Да, ты права, Арина, — торжественно произнёс он. — И вправду наш сынок едет… Ты подумай: женился!..
И Ксенофонт, и Арина — оба называли Максима «наш сынок».
— Ну, что ж мы стоим-то? — засуетился Ксенофонт. — До завтра недолго ждать — пора уже думать, что на стол молодым подавать будем. Надо уж постараться насчёт угощения — не ударить в грязь лицом перед городскими!
…Давненько уже тихий дом не знал такой радостной и шумной суматохи. Перетряхнули всё, что было заготовлено впрок. Извлечены были из ледника в амбаре куски говядины, появился круг кровяной колбасы, приготовленной по особому рецепту. Из старого ларя был вытащен куль первосортной белой муки, припасённой специально для оладий… И, наконец, хозяева дома вспомнили о стоявших ещё с прошлого года бутылках питьевого спирта. Их пока не стали распечатывать, а только протёрли.
…За вечерний чай брат и сестра сели позже всех соседей, когда на алас уже давно сошла ночь. Но и за столом продолжался оживлённый разговор о том, как получше встретить долгожданных гостей; вспоминали, чем любил полакомиться Максим когда-то, спорили о том, что могло бы понравиться больше всего невестке… Телеграмма вновь появилась за столом и начала переходить из рук в руки — как будто этот маленький клочок бумаги мог рассказать им о чём-то большем, нежели то, что в нём было написано.
Особо умиляли стариков слова: «…с женой Галей».
— Был один, — не переставал удивляться Ксенофонт, — а теперь у нас их двое!
Он бережно сложил телеграмму, положил её в нагрудный карман.
— Может, уже скоро станешь дедушкой… — в тон ему сказала Арина. — Ну, а я — пусть буду бабушкой, — добавила она, улыбаясь какой-то несмелой улыбкой, а потом, вдруг перейдя на серьёзный тон, спросила: — Скажи, Ксенофонт, а неужели Максим в свой прошлый приезд даже тебе не рассказал, что задумал жениться?
— Да что ты?.. Он это тогда и в мыслях не держал! Да вот и ещё совсем недавно, в последнем письме — тоже ни слова о женитьбе…
Оба помолчали, задумавшись об одном.
— Нынешние-то теперь, — с оттенком лёгкой грусти заключил Ксенофонт свои размышления, — не спрашивают отцов, сами решают…
И снова в юрте воцарилось молчание, нарушаемое лишь треском сучьев в очаге.
— Да и то, правду сказать: какой я ему мог бы дать совет за сотни вёрст? Невесты я всё равно не видел… А запретить только потому, что я незнаком с ней, — так неужели я мог бы помешать нашему Максиму получить своё счастье?!
— Счастье ли? — засомневалась Арина.
— А как можно это знать? — резонно возразил Ксенофонт. — Невеста-то за тридевять земель!
— Так… Зовут её, значит, говоришь, Галина? — произнесла старуха, как бы прислушиваясь и привыкая к звуку этого нового для нее имени, которое скоро должно было стать для неё знакомым и родным. — Тоже, наверное, образованная, хорошую специальность имеет… Об этом он ничего не пишет? — спросила Арина, хотя и сама уже наизусть знала текст телеграммы.
— Кем бы она ни работала, — сказал старик, не отвечая на последний вопрос сестры, — раз её любит наш сын, она будет нам как родная дочь! — не без торжественности заключил он. И вдруг спохватился, заговорил совсем о другом: — Слушай, Арина, — рыбы-то у нас совсем нет! А ведь Максим всегда так любил, когда ты готовила карасей!
— Ну вот! А что я тебе говорила ещё весной? Наморозь карасей, спусти в ледник!.. А ты мне всё «успеется» да «успеется»…
— Ладно уж, замолю свои грехи, — пробурчал Ксенофонт. — Нынче же в ночь поставлю сети на Чаране. И завтра наши дети полакомятся свежими карасями.
— Ты же весь день спины не разгибал! — всплеснула руками Арина, жалея брата.
— Приду утром с озера — подремлю часок. С меня и хватит. А у бригадира отпрошусь утром. Ведь праздник: не каждый день дети приезжают!..
…Уже за полночь Харайданов добрался до озера, которое было километрах в пяти от аласа.
Глубокая тишина царила здесь. Как будто уснул чёрно-зелёный тростник, склонивший свои верхушки к воде. В призрачном свете летней северной ночи слабо мерцала зеркальная поверхность озера. Но старик заметил, что время от времени на светлой глади возникал то там, то здесь след играющей рыбы.
…Прежде всего Ксенофонт развёл дымокур у опушки леса, подступавшей к самой воде. Выждав, пока отогнанный дымом гнус немного утихомирится, он принялся за разборку сетей. Терпеливо и тщательно разобрав и расправив сети, приведя снасти в полный порядок, Ксенофонт вскинул их на плечи и направился к воде.
В лодке, спрятанной в камышах, было порядком воды. Он быстро вычерпал её и, оттолкнувшись от берега, вышел на чистую воду, оставляя позади над тростниками недовольно и зло гудевшее комариное облако.
Озёрная вода была тепла и прозрачна. Ксенофонт сноровисто расставил все четыре сети, перегородив обе озёрные курьи. Покончив с сетями, Ксенофонт вернулся обратно и устроился на опушке леса под раскидистой могучей столетней лиственницей, перетащив туда с берега дымокур.
Вот теперь-то можно было вздремнуть!.. Опустив на лицо сетку, он прислонился натруженной спиной к шершавому стволу лиственницы, ещё хранившему тепло вчерашнего дня. Кисти рук, чтобы их не кусали комары, Ксенофонт сунул под мышки.
Он попробовал зажмурить глаза, но, несмотря на усталость, сон не приходил, хотя ещё по дороге сюда его то и дело одолевала дрема. Наконец, убедившись, что всё равно не заснёт, он решительно отбросил с лица сетку и начал жадно вдыхать густой ночной воздух, наполненный смолистым духом лиственниц, пряными запахами трав. Временами накатывал свежий и резкий запах стоячей озёрной воды.