Хулио Кортасар
Кикладский идол
— Мне все равно, слушаешь ты меня или нет, — сказал Сомоса. — Это так, и я считаю, что тебе надо это знать.
Моран встрепенулся, словно разом возвращаясь откуда-то очень издалека. Он вспомнил, что, прежде чем заблудиться в туманных фантазиях, он думал, что Сомоса сходит с ума.
— Прости, я на минутку отвлекся, — сказал он. — Согласись, что все это... Словом, прийти сюда и застать тебя среди...
Но предположить, что Сомоса сходит с ума, было слишком легко.
— Да, для этого нет слов, — сказал Сомоса. — По крайней мере наших слов.
Они секунду смотрели друг на друга, и Моран первым отвел глаза, в то время как голос Сомосы снова окреп, когда он лекторским тоном опять пустился в свои объяснения, сразу же терявшиеся за пределами разума. Моран предпочитал не смотреть на него, но тогда невольно переводил глаза на статуэтку, стоявшую на колонне, и это тут же возвращало его на остров, в тот золотистый день, полный треска цикад и запаха трав, когда они с Сомосой невероятно как откопали ее. Он помнил, как Тереза, стоявшая чуть поодаль на вершине скалы, откуда можно было разглядеть берег Пароса, повернула голову на крик Сомосы и, чуть помедлив, побежала к ним, забыв, что держит в руках красный лифчик от своего купальника, чтобы наклониться над колодцем, откуда тянулись руки Сомосы, сжимавшие статуэтку, почти неузнаваемую в налете плесени и в известковых наростах, пока Моран полусердито-полусмеясь не крикнул ей, чтобы она прикрылась, и Тереза выпрямилась, глядя на него, словно не понимая, а потом резко повернулась спиной и закрыла грудь руками, в то время как Сомоса протягивал статуэтку Морану и выпрыгивал из колодца. Почти без перехода Моран вспомнил последующие часы, вечер в палатках на берегу реки, силуэт Терезы, блуждавшей среди олив в лунном свете, и сейчас голос Сомосы, монотонный и гулкий в почти пустой скульптурной мастерской, как будто тоже доносился до него из того вечера, становясь частью его воспоминаний, когда Сомоса путано, намеками, делился с ним своей абсурдной надеждой, а он, прихлебывая сладковатое вино, весело смеялся и называл друга лже-археологом и неизлечимым поэтом.
«Для этого нет слов, — только что сказал Сомоса. — По крайней мере наших слов».
В палатке на Скоросе, в глубине долины, его руки бережно держали статуэтку и ласкали ее, чтобы окончательно освободить от одеяний, сотканных временем и забвением (Тереза, бродя среди олив, все еще дулась из-за замечания Морана, из-за его глупых предрассудков), и среди медленного вращения ночи Сомоса делился с ним своей бессмысленной надеждой когда-нибудь приблизиться к статуэтке иными путями, а не посредством рук, и глаз, и науки, в то время как вино и табак вплетались в разговор вместе с цикадами и с плеском реки, и от всего оставалось лишь смутное ощущение, что им не понять друг друга. Позже, когда Сомоса ушел в свою палатку, забрав статуэтку, а Терезе надоело быть одной, и она вернулась, чтобы лечь спать, Моран рассказал ей об иллюзиях Сомосы, и оба они с беззлобной парижской иронией спрашивали друг друга, всем ли жителям Рио-де-ла-Плата свойственно столь богатое воображение. Перед сном они, понизив голос, обсудили происшедшее ранее, и наконец Тереза приняла извинения Морана, наконец поцеловала его, и все стало как всегда на острове и повсюду, только он и она, и плывущая над ними ночь, и долгое забвение.
— Это знает кто-нибудь еще? — спросил Моран.
— Нет. Ты и я. По-моему, это справедливо, — сказал Сомоса. — Я почти не выходил отсюда за последние месяцы. Поначалу приходила одна старуха убирать мастерскую и стирать, но она мешала мне.
— Просто невероятно, чтобы можно было жить вот так в окрестностях Парижа. Эта тишина... Но ты по крайней мере спускаешься в городок за продуктами.
— Раньше да, я же тебе сказал. Теперь это не нужно. Здесь есть все необходимое.
Моран посмотрел туда, куда показывал палец Сомосы, за статуэтку и ее копии, заполнявшие полки. Он видел деревяшки, гипс, камень, молотки, пыль, тень деревьев за окном. Палец указывал куда-то в глубь мастерской, где не было ничего, кроме грязной тряпки на полу.
Но, в сущности, мало что изменилось, эти два года тоже были для них пустым закоулком времени, и грязной тряпкой представлялось все то, что не было сказано, и что, может быть, им следовало бы сказать друг другу. Экспедиция на острова — сумасшедшая романтическая идея, родившаяся на террасе кафе, на бульваре Сен-Мишель, — закончилась сразу же после нахождения идола среди развалин, в долине. Может, страх, что их обнаружат, подтачивал радость первых недель, и настал день, когда Моран подметил взгляд Сомосы, пока они втроем спускались на пляж, и в тот же вечер он поговорил с Терезой, и они решили вернуться как можно скорее, потому что они уважали Сомосу, и казалось как-то несправедливо, чтобы он — так вдруг — начал страдать. В Париже они виделись время от времени, почти всегда по профессиональным делам, но Моран ходил на встречи один. В первый раз Сомоса спросил про Терезу, потом стало казаться, что это ему не важно. Все, что им надо было сказать друг другу, лежало тяжелым грузом на них обоих, может быть на всех троих. Моран согласился, чтобы статуэтка какое-то время оставалась у Сомосы. Было невозможно продать ее раньше, чем года через два; Маркос — человек, знакомый с полковником, который знал одного афинского таможенника, — поставил этот срок дополнительным условием к подкупу. Сомоса унес статуэтку к себе домой, и Моран видел ее всякий раз, как они встречались. Никогда не заходил разговор о том, чтобы Сомоса как-нибудь навестил Моранов, так же как и о многом другом, о чем уже не упоминалось и что в сущности всегда было Терезой. Казалось, Сомосу заботила только его навязчивая идея, и если он время от времени и приглашал Морана к себе на рюмку коньяку, это было лишь затем, чтобы снова вернуться к тому же. Тут не было ничего такого уж особенного, в конце концов Моран достаточно хорошо знал вкусы Сомосы, тягу к определенной маргинальной литературе, чтобы удивляться его ностальгии. Его поражал только фанатизм этой надежды, когда он вновь слушал почти автоматические признания, чувствуя себя словно лишним; руки, непрерывно ласкавшие тело неброско красивой статуэтки, монотонные заговоры, повторявшие до устали все те же проходные формулы. С точки зрения Морана, одержимость Сомосы была понятна: любой археолог в какой-то степени идентифицирует себя с прошлым, которое он исследует и вытаскивает на свет. Отсюда до веры в то, что тесная близость с одним из таких следов способна отчуждать, изменять время и пространство, открыть брешь, чтобы проникнуть в... Сомоса никогда не использовал таких выражений; он всегда говорил неким языком, как бы что-то подразумевавшим и заклинавшим из глубины несовместимого. Тогда он уже начал неумело вытесывать копии статуэтки; Морану удалось увидеть первую из них перед тем, как Сомоса уехал из Парижа, и он выслушал с дружеской вежливостью затверженные общие места о повторении жестов и обстоятельств как пути к высвобождению, об уверенности Сомосы, что его упрямое приближение в конце концов отождествит его с первоначальной структурой в наложении, которое будет больше, чем наложением, то будет уже не двойственностью, а слиянием, первичным контактом (он говорил не такими словами, но Моран должен был перевести их каким-то образом, когда позже воспроизводил их для Терезы). Контактом, который, как только что сказал Сомоса, произошел сорок восемь часов назад, в ночь июньского солнцестояния.
— Да, — признал Моран, закуривая следующую сигарету. — Но мне хотелось бы, чтобы ты объяснил, почему ты так уверен, что... ну, что дошел до конца.
— Объяснить... Но разве ты не видишь?
Он снова протягивал руку к воздушному замку, к углу мастерской, описывал дугу, включавшую потолок и статуэтку на тонкой мраморной колонне, в конусе яркого света от рефлектора. Моран не к месту вспомнил, как Тереза пересекла границу, спрятав статуэтку внутри игрушечной собаки, сделанной Маркосом в подвале Плакки.
— Иначе и быть не могло, — сказал Сомоса почти по-детски. — С каждой новой копией я подходил все ближе. Формы узнавали меня. Я хочу сказать, что... А, мне пришлось бы объяснять это несколько дней подряд... и абсурд в том, что здесь все входит в... Но когда это так...
Взмахи руки подчеркивали «здесь», «это».
— Ты и вправду стал заправским скульптором, — сказал Моран, слыша свои слова и понимая их глупость. — Две последние копии — это совершенство. Если ты когда-нибудь одолжишь мне статуэтку, я не смогу определить, дал ли ты мне оригинал.
— Я тебе никогда ее не дам, — сказал Сомоса просто. — И не думай, я не забыл, что она принадлежит обоим. Но я не дам тебе ее никогда. Единственное, что мне хотелось бы, — чтобы Тереза и ты последовали за мной, чтобы вы были со мной вместе. Да, мне хотелось бы, чтобы вы были со мной в ту ночь, когда я дошел до конца.