На улице было холодно — мчащийся угольно-черный осенний вечер. Резкий ветер налетал то с одной стороны, то с другой, швырялся пучками опавших листьев и каплями дождя. А фонарь на своей проволоке мотался взад и вперед, как сумасшедший. За фонарем по тротуару так же оголтело мотались черные тени. От ветра на улице все казалось в движении, все было сдвинуто, неслось, даже стены домов были как будто наклонными.
На углу стояли двое — мужчина и женщина. Он — высокий, без шапки, с резкими скулами на худом обветренном лице. Ветер гнал и кидал его прямые белокурые волосы. В прыгающем свете фонаря на его лице все время возникали и пропадали подвижные угловатые тени.
Женщина была не очень заметная, брюнетка, с белым шелковым платочком на растрепанных волосах. Платочек на ветру порхал, вздувался, пряди волос летели и перекидывались с одной стороны на другую. На лице вспыхивали и гасли прозрачные капли дождя.
Он держал ее за руку и смотрел ей в лицо сверху вниз, и она отвечала ему взглядом в лицо — снизу вверх. В меняющихся тенях глаза на его лице были для нее почти страшны своей выразительностью. Словно они не могли сдержать напора изнутри, сдались, сдвинулись, поплыли, стали не в фокусе. Глядя в эти глаза, она чувствовала в себе топкую боль, вроде той, что бывает в лифте, идущем вниз, сразу после того, как нажмешь кнопку.
Она что-то сказала. Ветер рывком унес начало фразы, он услышал только конец:
— ...подумайте, восемь лет разницы.
— А это мне все равно, — жестко сказал он и поглядел в землю. И сразу лицо и глаза стали жесткими, вернулись в фокус. Он потоптал ногой желтый разлапый кленовый лист и повторил: — А мне все равно.
— Завтра я вам все скажу, завтра. А теперь мне пора идти. Пожалуйста... до завтра.
Она взялась за ручку двери. Он нагнулся и поцеловал ее не в рот и не в щеку, где-то рядом с губами. Губы были сразу холодные и теплые, с каплями дождя. Она вошла в дверь.
Татьяна Васильевна поднялась по лестнице, открыла сначала общую дверь одним ключом, потом свою собственную — другим.
В дремучей коммунальной — бывшей барской — квартире у нее были две комнаты, две почти отдельные комнаты: маленькая квартира в большой. Комнаты в свое время сделали из одной бывшей гостиной, разделили перегородкой, и каждой комнате досталось по одному окну и по половине пышной лепной розетки, в центре которой когда-то висела люстра. Получилось ничего, удалось даже выкроить небольшой тамбур — переднюю. Только уж очень — не по размеру комнат — высоки были потолки. Мальчики в детстве говорили: «У нас комнаты выше, чем длиннее».
В передней она сняла и отряхнула плащ, платочек. Тихо. В маленькой квартире никого не было. Да в этот поздний час спали все и в большой квартире: никто не мылся в ванной, не топал по коридору. Только электрический счетчик над дверью мурлыкал, отсчитывая свое время — энергию.
Она немного помедлила, постояла в передней, тронула пальцами то место около губ, куда ее только что поцеловали. Поцелуй был странный какой-то, не в рот и не в щеку, а туда и сюда сразу. Она вспомнила и снова ощутила то лифтовое чувство — не понять, хорошо оно или больно. Нет, сейчас этого нельзя. Нужно думать. Завтра нужно что-то сказать ему.
В квартире совсем пусто и тихо, никто не мешает думать. Дети разъехались. Катя — на практике, Толя и Воля — на картошке. Она зажгла настольную лампу и села, взяв карандаш. Привычка думать с чем-нибудь в руках. Вот так. Кончился сумасшедший день — с ветром, летящими листьями, прыгающим фонарем. Как все неслось, захлебывалось, когда они шли в свою бесконечную прогулку. По улицам, бульварам, пахнущим землей. Пахнущим палыми листьями. По набережным, где огни были вколочены в воду, как длинные золотые гвозди. Шли и дошли, и она ушла к себе. Ушла, чтобы думать.
Вот она у себя дома. Эти две комнаты — маленькая квартира в большой — ее дом. Много лет, ничего не скажешь, много лет. Здесь, в этих двух комнатах, выросли дети, стали людьми. В комнатах не очень уютно, не очень чисто. Почти у всех знакомых — «у людей» — чище, уютнее. Как это говорится в романах: «Всюду чувствовалась заботливая женская рука». А здесь не чувствуется. Разве она — хозяйка? Уже давно она — глава семьи. Глава семьи и хозяйка в одном лице. А бывает два настоящих лица в одном? В книгах бывает, в жизни — нет.
Татьяна Васильевна работала как мужчина, а боролась с бытом — как женщина. Трудно сказать, где было труднее, — пожалуй, все-таки быт. Свою научную работу она любила без размышлений, без деклараций — просто любила. Обтертая лямка. Не так уж часты были великолепные минуты успеха, когда догадка о том «почему так» внезапно и чудесно осветит темную путаницу фактов. Гораздо больше она знала терпеливые научные будни, самые прозаические из будней, когда ничто не блещет, все — прилежание, а внутри потихоньку, как вода подо льдом, бормочет и трудится мысль. Время было нарасхват — лекции, статьи, конференции, лаборатория. Лаборатория важнее всего — свое детище. Так и жила. Чего-то, говорят, достигла. Дети выросли как-то между делом — хорошие дети... А вот квартиру не вылизывала, нет. Делала только самое необходимое, чтобы не зарасти грязью. Впрочем, всегда хотелось, чтобы было все как у людей. Тоска по благообразию. В иной воскресный день Татьяна Васильевна, в лабораторной спецовке, с ведром и тряпкой, чувствуя себя воительницей, принималась за уборку. В такие дни дети говорили: «Воскресная мать — кошмар, скорей бы понедельник». И она сама больше любила понедельник. А главное, все было ни к чему. Уборка стоила огромных трудов, но ее следы исчезали слишком быстро. Через два-три дня снова откуда-то выползали полчища книг, предметов одежды, радиодеталей — и расселялись в квартире по-своему. Мебель была старая, когда-то хорошая, но теперь она пришла в упадок. Толя называл эту мебель «блеск и нищета куртизанок». Особенно в этом году она как-то сразу стала разваливаться. Воля чертил на обеденном столе — старинный стол красного дерева, — и вдруг он под его локтем рассыпался. Воля ругался, а Толя, как всегда, иронизировал, потом оба вместе, толкаясь и перебраниваясь, скрепили ножки стола обыкновенной доской. Были разговоры «хорошо бы позвать краснодеревца», но из стадии разговоров не вышли. Стол так и стоит до сих пор с сосновой доской между ногами красного дерева. А вот мягкую мебель — диван и два кресла — в прошлом году обили. Татьяна Васильевна очень гордилась: она обила мебель, у нее как у людей. Был приглашен по рекомендации старик обойщик. Две недели он царил в квартире: сорил, курил, пел песни, а на третью неделю запил и пропал. Татьяна Васильевна ездила к нему, унижалась, задабривала, чуть ли не насильно привезла его, пьяного, и он заснул на развороченном диване. Да, много всего было, пока наконец диван и кресла не уставились по местам в своей новой нарядной одежде. Они стояли красиво и послушно, как хорошо воспитанные дети, и каждый раз, приходя с работы, Татьяна Васильевна радовалась на них. Она даже начала подумывать о новых хозяйственных подвигах, например, ликвидировать все барахло. Барахла накопилось невероятно много. Ужаснее всего были книги. Они словно размножались сами собой. Они были всюду: большие и маленькие, переплетенные и мягкие, старые и новые. В сущности, настоящими жильцами квартиры были книги, а люди только так. На манер чеховских сестер, мечтавших о несбыточной Москве, Татьяна Васильевна мечтала разобрать книги и позвать букиниста. Иногда она даже принималась за дело и привлекала детей. Ничего из этого не выходило. Кончалось всегда тем, что из-под спуда появлялись какие-то диковинные, давно забытые книги и не заглянуть в них было попросту невозможно. Что же, вместо разбора книг получалось, как они говорили, «изба-читальня». Вся семья, сидя среди разворошенных книжных груд, с упоением читала.
На втором месте после книг в квартире была старая обувь. Разные туфли, сапоги, ботинки, полуботинки, боты, ботики. Они толкались в передней, паслись под кроватями — пыльные, беспризорные. В сущности их никто не носил, а выбросить было жалко и стыдно — ведь «у людей» ничего не выбрасывают... У Татьяны Васильевны с детства было убеждение, что старые вещи можно «продать татарину». Но «татарин» почему-то не приходил, видимо, люди этой национальности занимались теперь другими делами. Хорошо бы подарить кому-нибудь эту обувь, лучше всего оптом, но кому? Нет, предложить такой подарок было стыдно. Ведь обиделась бы я, если бы мне кто-нибудь подарил старые туфли? Обиделась бы. Однажды она украдкой вынесла и поставила пару туфель на лестничную площадку — авось кто-нибудь возьмет. Как бы не так! Назавтра туфли нагло стояли на прежнем месте, даже как-то избоченились, и она стыдливо унесла их обратно.
А когда перебили мебель, ей вдруг стало казаться, что все возможно. Погодите, справлюсь и с книгами, и с туфлями... Но тут Воля опрокинул на нарядное свежее кресло банку с тушью, и Татьяна Васильевна, к стыду своему, почти не огорчилась, скорее даже обрадовалась: теперь можно снова забыть о букинисте...