он стал зарабатывать свои четыре доллара и пятьдесят центов в неделю, просиживая несколько часов в день в комнате с пожилым больным мужчиной, находящимся на пороге смерти. Вскоре с ним разговорился мой информатор. Что же он узнал? Во-первых, что неотесанный незнакомец раньше и порога больницы не пересекал. Еще недавно он работал членом путевой бригады на железной дороге. То есть от полотна железной дороги – к постели умирающего человека! Такая перемена потребовала бы многого и от более умного человека. Однако он, этот косматый новичок, будучи человеком жестким, все же не переходил границ. Если не считать того, что он совершенно не мог понять или предугадать нужды больного человека в сильном стрессе. Мой знакомый санитар, поняв, что пациент страдает от отсутствия профессионального внимания, проводил часть времени в этой комнате страдания, находившейся напротив моей. Но вскоре всей этой истории пришел конец.
Мой санитар, обучавшийся на курсах медбратьев, заметил у того старика определенные признаки скорой смерти. Он немедленно сообщил владельцу санатория о том, что пациент умирает, и позвал его (а владелец был врачом) в палату. Доктор отказался идти, заявив, что он «слишком занят». Когда же он наконец пришел в палату, пациент уже умер. За ним явился управляющий, который занялся телом. Когда мужчину выносили из палаты, управляющий – «мастер на все руки» под крылом владельца – сказал:
– Вот и настал конец самому прибыльному пациенту в санатории! Доктор получал от него восемьдесят пять долларов в неделю.
Из этой суммы на «поддержание санатория» в то время шло не больше двадцати. Оставшиеся шестьдесят пять оседали в кармане владельца. Если бы пожилой пациент прожил год, владелец мог бы прикарманить (конкретно в этом случае) чистый, но немаленький доход в три тысячи триста восемьдесят долларов. А что бы получил пациент? Прекрасную привилегию – жить в забвении и умереть брошенным.
VIII
В первые недели в санатории обо мне заботились два санитара: один днем, другой ночью. Я все еще оставался беспомощен, не мог спустить ног с кровати, не то что поставить их на пол. Поэтому за мной постоянно приглядывали – на тот случай, если я вдруг решу встать и куда-то пойти. Однако через месяц-полтора я набрался сил, и с того времени за мной следил только один человек. Он проводил со мной весь день, а по ночам спал в этой же палате.
Как только появилась возможность, мы избавились от одного санитара, чтобы улучшить финансовое благополучие семьи; сегодня безумных лечат так, что облегчение для одной стороны означает зло для другой. Расходы сократились, зато меня ограничили в движениях с помощью ужасного средства, и это была настоящая пытка. Чтобы обеспечить мою безопасность ночью, пока санитар спал, мои руки заключали в нечто, известное под названием «муфта». Муфта, совершенно невинная для стороннего наблюдателя, никогда ее не носившего, на самом деле – пережиток инквизиции. Это инструмент для ограничения свободы движения, который использовался на протяжении веков, да и сейчас используется во множестве общественных и частных учреждений. Моя «муфта» была сделана из ткани, и ее конструкция отличалась от подобного женского предмета одежды лишь внутренней перегородкой, которая разделяла руки, но позволяла им ложиться друг на друга. На каждом конце была полоска, плотно облегающая запястье. Она застегивалась на замок.
Помощник врача сообщил мне о том, что по ночам я буду носить муфту: он сказал это очень спокойно – так спокойно, что я не понял тогда, да и не мог догадаться в течение нескольких месяцев, почему со мной так поступают. Поэтому я сделал собственные выводы, которые только усилили мои мучения.
Газовая лампа находилась в углу палаты, а помощнику врача требовался свет, чтобы найти замочные скважины и застегнуть муфту. Поэтому над нами стоял санитар с зажженной свечой. Усевшись на край кровати, врач сказал:
– Ты же не попытаешься сделать то, что сделал в Нью-Хейвене?
Поскольку человек может сделать многое, прожив в определенном городе энное количество лет, было неудивительно, что я не понял смысла вопроса. Только спустя несколько месяцев, проведенных в размышлениях, я догадался, что он имел в виду мою попытку самоубийства. Но в тот момент в руках у санитара горела свеча, а имя доктора напоминало имя человека, судимого за поджог (я как-то посетил слушание из любопытства), и я решил, что каким-то образом меня связали с тем преступлением. Месяцами я думал, что меня обвиняют как соучастника.
Надевание муфты стало самым унизительным событием моей жизни. Да, бритье ног и ношение лейкопластыря как клейма было ужасным, но оно не ошеломляло меня столь сильно. Я слабо сопротивлялся, и после того, как муфту закрепили и застегнули, в первый раз с момента моего срыва я заплакал. И я отчетливо помню, почему. В моем воображении ключ, запирающий муфту, открывал дверь дома в Нью-Хейвене, который я, по моему собственному мнению, опозорил – и ненадолго приоткрыл мое сердце. Страдание отогнало безумие, и я, будто совершенно здоровый человек, глубоко переживал свой вымышленный позор. Мысли сконцентрировались на матери. Я ясно видел ее (и других членов семьи) дома: она была в печали, в отчаянии из-за бессердечного, заключенного в санаторий сына. На меня надевали муфту в течение нескольких недель, и в первые ночи в видениях я лицезрел разрушенный дом, что только умножало мои страдания.
Муфта не всегда использовалась как средство ограничения передвижения. Часто ее надевали в качестве дисциплинарной меры из-за предполагаемого упрямства и неповиновения. Много раз меня грубо хватали два санитара, сковывали мои руки и заставляли меня сделать то, что я отказывался делать. Руки были единственным средством защиты. Ноги все еще были закованы в гипс, а спину я повредил так серьезно, что приходилось лежать бóльшую часть времени. Поэтому и происходили эти несправедливые драки. У меня даже не было возможности сразить оппонента словом, поскольку меня покинул даже дар речи.
Санитары, как и во многих других медучреждениях, не понимали того, как работает мой ум, а то, что они не понимали, они редко соглашались терпеть. И все же вся вина лежит не на них. Они просто исполняли указания, предписанные докторами.
Казалось разумным попросить пациента в моем состоянии принять лекарство вместе с сахаром. Но с моей точки зрения, отказ был оправдан. Этот невинный кусочек сахара, казалось, был пропитан кровью близких; прикоснуться к нему означало пролить ее – вероятно, на том же эшафоте, на котором мне было предназначено умереть. Я мало заботился о себе. Я стремился умереть и с удовольствием взял бы кусочек сахара, будь у меня причина полагать, что это смертоносный яд. Чем раньше я