— Ну слушай, Сашенька: все это детский лепет. Грамоты, благодарности, кружки по истории партии, проценты… Не это нужно военной прокуратуре. Ты понимаешь — военной прокуратуре, — слово «военной» Орлов произнес с особым нажимом. — Тебе нужна военная характеристика. Такая характеристика, которая отражала бы всю твою воинскую службу до момента ареста.
— Я это знаю. Такие характеристики будут. Но еще раз повторяю: твоя характеристика мне может помочь в ускорении пересмотра дела. Об этом мне сказал сам прокурор. За этим я и пришел к тебе.
Орлов покачал головой, точно отмахиваясь от назойливой мухи. Улыбка на лице его была усталой, кислой.
— Битых полчаса мы толчем с тобой воду в ступе и не можем понять друг друга. Давай лучше поговорим о другом.
— У меня нет сейчас никаких других разговоров и забот, кроме единственной заботы — реабилитации. Тебе это понятно больше, чем другим. Поэтому обращаюсь к тебе в последний раз: ты дашь характеристику, которая мне нужна, или не дашь?
— Нет, не дам, — сухо и отчужденно ответил Орлов. — Моя характеристика тебе не нужна. Я никогда с тобой не служил. А то, что нас судьба свела в беде, так это… — Орлов замялся, пряча взгляд в скатерти стола.
— Что это? — в упор спросил Веригин.
— Это совсем из другой оперы.
Веригин встал. Он молча вышел из столовой, молча снял с вешалки фуражку и уже было поднял руку, чтобы повернуть защелку английского замка, как вдруг почувствовал на своем плече руку Орлова.
— Зря горячишься. Ты должен понять, что я не имею права давать тебе характеристику.
Веригин повернул защелку замка и, стоя вполоборота к Орлову, рассеянно слушал его.
— Мы можем иногда встречаться, просто как друзья по несчастью, но никаких официальных отношений между нами быть не может.
Веригин стал спиной к полуоткрытой двери и, смерив Орлова с головы до ног взглядом, горько улыбнулся:
— А ведь ты прав, Владимир.
— В чем?
— В том, что ты стал зажиревшим индюком. Мясо, жир и золотые адмиральские погоны на плечах. А ведь коммуниста-то нет. Нет даже порядочного человека.
Веригин перешагнул порог и направился к лестнице. Орлов догнал его и остановил:
— Знаешь ли, Веригин, это уже хамство. Прийти в гости к товарищу и оскорбить его! Лагерные привычки нужно бросать, бывший комбриг Веригин.
— Постараемся, товарищ адмирал. Вот заведем гарнитуры и ковры — тоже, может быть, ожиреем, как индюки, и бросим лагерные привычки. Будем пить армянские коньяки, закусывать индийскими ананасами, отдыхать в мягких румынских креслах и поплевывать своим русским друзьям в лицо!
— Ну, это ты чересчур!
Веригин таинственно поднял указательный палец правой руки и, точно в чем-то предостерегая Орлова, тихо проговорил:
— О том, как ты помог мне, никто из наших ссыльных друзей не будет знать. Это я тебе обещаю.
Веригин спустился вниз. Навстречу ему, разрумянившись, шла Маргарита. В руках у нее была большая сумка с продуктами. Она удивленно вскинула на него глаза:
— Вы куда?
— Пожалуйста, передайте Владимиру Николаевичу, что я очень рад нашей встрече.
— Ничего не понимаю!.. — на лице Маргариты появилось выражение крайнего недоумения.
— Спасибо вам, Рита, за гостеприимство. Вы чудесный человек. Только мне очень жаль, что наша первая встреча будет последней.
Веригин виновато улыбнулся, слегка поклонился и пошел по направлению к арке, ведущей на широкую многолюдную улицу.
В темном небе падала звезда. Прочертив серебряную ниточку, она рассыпалась.
— Видел, как падала звезда? — спросил Веригин Шадрина.
Они сидели на скамейке в глухой аллейке парка Сокольники неподалеку от его входа.
— Видел, — ответил Дмитрий.
— Эта звезда существовала в мироздании миллиарды лет, двигалась по своей орбите. И вдруг какая-то внешняя сила — магнетизм ли другой планеты или столкновение с другим светилом — нарушила ее движение, и она сгорела. А ведь это не просто светящаяся точка. Это для нас, землян, она всего-навсего звездочка. Может быть, это целая планета, в десятки раз больше нашей земли.
Дмитрий повернулся к дяде, остановив взгляд на его резко очерченном профиле.
Высокий прямой лоб Александра Николаевича почти в одной линии сливался с носом. Твердый излом очертаний рта плавно переходил в жесткий овал подбородка.
— Ты никогда не задумывался о сгорающих звездах? — спросил Веригин.
— Я почему-то всегда считал, что звезды замечают только влюбленные, поэты и философы, — ответил Дмитрий.
В домах тухли огни. Все реже и реже проносились за оградой парка, по шоссе, легковые машины. В огненных снопах яркого света, вырывавшихся из автомобильных фар, толстые стволы старых лип на какие-то доли секунд вырисовывались черными призраками, от которых на бледноосвещенную траву падали длинные скользящие тени. Когда машины стремительно неслись вправо — тени еще стремительнее бежали влево. И наоборот: когда два огненных глаза фар летели влево — тени на зеленой траве черными планками гигантского веера скользили вправо.
— Во всем есть инерция, — глухо заговорил Веригин. — В движении брошенного камня, в полете пули, в движении планеты по своей орбите… Но это инерция механическая, она подчинена физическим законам. Сложнее другая инерция. Инерция человеческого поведения. Инерция души, инерция чувств, мыслей, привычек…
— К чему это вы? — спросил Дмитрий.
Веригин повернулся к Дмитрию:
— Скоро поймешь. Я должен рассказать тебе одну историю. Она очень горькая, но поучительная. Многое раскрывает в нашей жизни.
Веригин откинулся на пологую спинку скамейки, слегка запрокинул голову, глядя в небо. Дальше он говорил так, как будто рядом никого не было, как будто он обращался к звездам.
— В тридцать седьмом году, когда шли по стране массовые аресты, арестовали и одного заместителя наркома. Я не буду называть фамилию этого человека, скажу только одно: он из Сибири, из бедной крестьянской семьи, от природы наделен умом и сильной натурой. Замнаркомом стал в тридцать пять лет. С первых же дней работы на этой ответственной должности на него обратили внимание Сталин, Орджоникидзе, Калинин. Все было при нем: ум, воля, кристальная честность. Но все эти достоинства были перечеркнуты. В одну из ночей ему тоже предъявили ордер на арест.
С этим товарищем (я буду называть его просто замнаркомом) я встретился весной тридцать девятого года. Больше года его держали в одиночной камере Бутырской тюрьмы — добивались признания в том, как он в числе других изменников Родины готовил государственный заговор. Но следователи так и не вынудили его взять на себя позорную вину. Почти полуживого, но не сломленного, привезли его в наш лагерь, на Север.
О лагере рассказывать не стану. Пока для меня это слишком тяжело. Там добывали руду. Техника труда — почти из эпохи рабовладения. От изнурительной работы и скверного питания люди умирали как мухи. Но списочный состав лагеря не уменьшался — прибывали новички. Их привозили вагонами, эшелонами…
Те, кто были посильнее, как-то ухитрялись держаться. Не знаю уж каким чудом, но и наш замнарком стал поправляться. Может быть, весна вдохнула в него силы, может быть, благотворно сказался переход от долгого одиночного заточения в тюрьме к артельной жизни, но встал он на ноги и начал работать. Через несколько месяцев привык и к строгому режиму, и к тяжелому труду. Привыкать ему было не в новинку. Как-то раз рассказал он мне свою биографию. Его дед как политический был выслан этапом в Сибирь. Там он пустил корни, а от него, уже третьим поколением, и родился будущий замнарком. Так что закваска была не дрожжевая, не городская, а покруче — хлебная, земляная.
О том, что началась война, мы узнали не сразу, только через несколько дней. И тут каждый стал проситься на фронт хоть рядовым, хоть в штрафной батальон, хоть в самое пекло. Писали рапорты, заявления, жалобы… Некоторые чуть ли не бунтовали.
Веригин достал папиросу и, не спеша, долго разминал ее, словно раздумывая — стоит ли рассказывать племяннику о том, что было дальше.
— И попал кто-нибудь на фронт? — не удержался Дмитрий.
Веригин неторопливо прикурил и глухо сказал:
— Многие попали, но только не на фронт… — сделав несколько затяжек, он продолжал: — Октябрь сорок первого года был очень тяжелый месяц. Немцы подходили к Москве. Весть эта докатилась и до нашего лагеря. Среди заключенных поползли смутные разговоры, шепотки. Даже в полуголодном состоянии больше чем к пайке хлеба тянуло к новой весточке: а как там Москва? И почему-то каждому казалось: если б он в это тяжелое время был в окопах под Москвой, то не видать бы немцу столицы.
За оградой с ревом пронеслась на большой скорости грузовая машина. Где-то над головой прошелестела листвой спугнутая птаха. Из глубины парка поплыли приглушенные звуки оркестра.