Он смотрел на меня в упор, но я так и не знаю, не сливался ли я для него с предметами домашней обстановки, привычными безмолвными поверенными его признаний. Нет! Он меня не видел! Одним только желанием убедить меня невозможно было бы объяснить его душераздирающий взгляд. Это против самого себя, против чего-то в самом себе, сотни раз подавленного, сотни раз побежденного, но все еще неусмиренного, восставал он во весь свой рост у меня на глазах, на это обрушивал всю свою силу, подобно человеку, борющемуся за жизнь. Как же глубока была эта душевная рана! Он словно раздирал себя собственными руками.
- Мне, ты ведь меня знаешь, - сказал он, - очень хотелось бы проповедовать бедным бунт. Или, точнее, вовсе ничего не проповедовать. Охотнее всего я взял бы одного из этих так называемых "борцов", торговцев фразой, игроков в революцию, и показал бы ему, что такое настоящий фламандец. У нас, фламандцев, мятеж в крови. Вспомни нашу историю! Благородные и богатые нас никогда не страшили. Слава богу, теперь я уже могу в этом признаться, - как я ни силен, какой я ни крепкий мужчина, Господь уберег меня от чересчур нестерпимых искушений плоти. Но несправедливость и людские невзгоды - вот что распаляет мою кровь. Сейчас все это в прошлом, но ты не можешь себе представить... Вот возьми, например, знаменитую энциклику Льва Тринадцатого "Rerum Novarum", вы теперь читаете ее спокойно, как ни в чем не бывало, проглядываете, словно рядовое великопостное послание. А у нас в свое время, мой милый, земля содрогнулась под ногами. Какой энтузиазм! Я был тогда приходским священником в Норанфонте, в самом сердце шахтерского края. Такая простая вещь, как идея, что труд не товар, покорный закону спроса и предложения, что нельзя спекулировать на заработной плате, на жизни людей, как на пшенице, сахаре или кофе, потрясала сознание, поверишь ли? Из-за того, что я объяснял это с кафедры моим прихожанам, я прослыл социалистом, и благонамеренные крестьяне добились моего перевода, как опального, в Монтре. На опалу мне было плевать, пойми. Но в ту минуту...
Он умолк, весь дрожа. Он не отрывал от меня взгляда, и я устыдился ничтожности своих трудностей, мне хотелось целовать ему руки. Когда я осмелился поднять глаза, он стоял спиной ко мне и смотрел в окно. После долгого молчания он продолжал все тем же изменившимся, хотя и более глухим, голосом.
- Жалость, знаешь ли, это животное. Животное, от которого можно требовать многого, но не всего. Самый верный пес может взбеситься. Жалость сильна и прожорлива. Не знаю, почему ее обычно считают какой-то нюней, растетехой. Одна из самых мощных страстей человека - вот что такое жалость. В ту пору моей жизни я - человек, которого ты сейчас слышишь, - боялся, что она сожрет меня. Гордыня, зависть, гнев, даже похоть, - все семь смертных грехов хором вопили от боли. Словно волчья стая, которую облили керосином и подожгли.
Я вдруг почувствовал на своих плечах тяжесть его рук.
- Короче, и у меня тоже были свои неприятности. Трудней всего, что никто тебя не понимает, чувствуешь себя смешным. Все видят в тебе только заурядного священника-демократа, тщеславного и актерствующего. Возможно, что священники-демократы, как правило, и не слишком темпераментны, но мне-то темперамента скорее, полагаю, хватало с лихвой. Знаешь, я тогда понял Лютера. Ему тоже темперамента хватало. Нисколько не сомневаюсь, он в своей эрфуртской монастырской дыре с ума сходил, снедаемый жаждой справедливости. Но Господь Бог не любит, когда затрагивают его справедливость, и гнев божий крепковат для нас, бедняг. Мы от него хмелеем, делаемся хуже скотов. Вот и старик Лютер, сначала заставил трепетать кардиналов, а потом в конце концов стал лить воду на мельницу немецких князей, этой гнусной банды... Взгляни только на портрет, который был сделан с него на смертном одре... Никто не узнает прежнего монаха в этом пузатом человечке с надутым ртом. Хоть гнев его и был в принципе справедлив, но мало-помалу он отравил Лютера: обратился в нездоровый жир, вот и все.
- Вы молитесь за Лютера? - спросил я.
- Ежедневно, - ответил он. - Меня, впрочем, тоже зовут Мартин, как и его.
Тут произошло нечто поразительное. Он придвинул стул впритык к моему, сел, взял мои руки в свои и, неотрывно глядя мне в глаза своими прекрасными глазами, хотя и полными слез, но более, чем когда-либо, властными, глазами, которые могли бы сделать смерть совсем легкой, совсем простой, сказал:
- Я называю тебя голодранцем, но я тебя уважаю. Прими это слово, как оно того заслуживает, - это великое слово. На мой взгляд, ты призван Господом, тут нет сомнений. Физически ты смахиваешь скорее на монашью породу, но суть не в этом! Плечами ты похвастать не можешь, но сердцем крепок, ты достоин служить в пехоте. Запомни только то, что я тебе скажу: не дай себя эвакуировать - если ты попадешь хоть раз в лазарет, тебе оттуда не выбраться. Ты не создан для войны на истощение. Шагай вперед и постарайся окончить свои дни в братской могиле, не отстегнув ранца.
Я хорошо знаю, что не достоин такого доверия, но раз уж оно мне даровано, думаю, не обману его. В этом вся сила слабых, малых, моя сила.
- Одни постигают жизнь быстрее, другие медленнее, но в конце концов все ее постигают, в меру своих возможностей. Мера у каждого своя, разумеется. Четвертушка не может вместить столько, сколько литровая бутыль. Но есть еще опыт несправедливости.
Я почувствовал, как лицо мое, помимо воли, твердеет, ибо это слово причиняет мне боль, и уже открыл рот, чтобы ответить.
- Молчи! Ты еще не знаешь, что такое несправедливость, ты это узнаешь. Ты принадлежишь к породе людей, которую несправедливость чует издалека и терпеливо подстерегает до дня, когда... Не позволяй ей тебя сожрать. Главное, не воображай, что сможешь заставить ее отступить перед тобой, глядя ей в глаза, как укротитель! Тебе не совладать с ее колдовскими чарами, она тебя заворожит. Не смотри на нее дольше, чем того требует необходимость, и никогда не смотри на нее без молитвы.
В его голосе послышалась легкая дрожь. Какие образы, какие картины проходили в это время перед его глазами? Бог весть.
- Эх, ты еще не раз позавидуешь монашке, которая спозаранку с веселым сердцем отправляется к своим вшивым ребятишкам, своим нищим, пьяницам и трудится до вечера засучив рукава. Ей, знаешь ли, не до несправедливости! У нее свое стадо увечных, она его моет, подтирает, перевязывает и в конце концов хоронит. Господь не ей вручил свое Слово. Слово божье! Верни мне мое Слово, - потребует Судия в Судный день. Как подумаешь, что тут придется извлечь некоторым из своего жалкого багажа, становится, право, не до смеха!
Он снова поднялся и встал ко мне лицом. Я тоже поднялся.
- Сберегли ли мы его, это Слово? И если сберегли в неприкосновенности, не утаили ли от других? Дали ли мы его бедным так же, как богатым? Разумеется, Господь Бог говорит со своими бедными ласково, но, как я уже сказал тебе, он возвещает им только бедность, от этого никуда не уйдешь. Спору нет, церкви доверено охранять бедняка. Это легче всего. И каждый, кто способен на сочувствие, разделяет с нею эту опеку. Но одна лишь церковь, слышишь? - одна, только она одна обязана охранять достоинство бедности. О! Нашим врагам легко. "Нищих всегда имеете с собой", - это ведь не демагогом сказано! Это - Слово, и оно вручено нам. И пусть себе богачи прикидываются, будто верят, что в нем оправдание их эгоизма. Но нам-то каково - мы ведь таким образом оказываемся заложниками сильных мира сего всякий раз, когда армия неимущих подступает к стенам Града! Нет в Евангелии слова печальнее этого, оно исходит печалью. И обращено оно прежде всего к Иуде. Иуда! В Евангелии от Луки рассказано, что Иуда вел счет расходам и что его бухгалтерия была не слишком точной, пусть так! В общем, он был банкиром двенадцати, а где это видано, чтобы банковские книги были в ажуре? Возможно, он перебирал лишку за комиссию, как и все прочие. Судя по последней его операции, блестящий финансист из него бы не получился, из этого Иуды! Но Господь Бог приемлет наше общество таким, как оно есть, в противоположность шутникам, которые создают свое на бумаге и давай его реформировать - все так же на бумаге, разумеется! Короче, Господь Бог отлично понимал власть денег, он отвел подле себя местечко капитализму, дал ему возможность развернуться и даже сделал свой первый вклад в основной капитал; по-моему, это чудесно, как хочешь! Это прекрасно! Бог ничего не презирает. В конце концов, пойди дело на лад, вовсе не исключено, что Иуда давал бы деньги на санатории, больницы, библиотеки или лаборатории. Заметь, что проблема пауперизма его уже интересовала, как каждого миллионера. "Нищих всегда имеете с собой,отвечает ему Господь наш, - а меня - не всегда". Что означает: "Смотри не пропусти час милосердия. И верни-ка мне лучше, не откладывая, деньги, украденные у меня, вместо того чтобы морочить голову моим апостолам своими воображаемыми спекуляциями на доходах от парфюмерии и прожектами благотворительных учреждений. Ты вдобавок убежден, что льстишь моей всем известной слабости к нищим, но ты ошибаешься от начала до конца. Я своих бедняков люблю не так, как старухи англичанки любят бездомных кошек или быков на корриде. Это все барские замашки. Я люблю бедность глубокой, вдумчивой, трезвой любовью - как равный равного, как любят супругу с плодоносящим лоном и верным сердцем. Я увенчал ее собственными руками. Не всякому дано почитать ее, служить ей - тому только, кто прежде облекся в белую льняную тунику. Не всякому дано преломить с нею горький хлеб. Я пожелал, чтобы она была смиренной и гордой, но не раболепной. Да и не отвергнет стакан воды, буде его предложат ей во имя мое, и да приемлет его во имя мое. Если бы права бедняка зиждились на одной необходимости, вы, с вашим эгоизмом, ничтоже сумняшеся, обрекли бы его только на строго необходимое, да еще заставили бы расплачиваться за это вечной благодарностью и вечным рабством. Вот ты сейчас негодуешь на эту женщину, которая умастила мне ноги драгоценным миром, как будто мои бедняки не вправе тоже воспользоваться благами парфюмерной промышленности. Воистину, ты из тех, кто, дав медный грош бродяге, возмущаются, что он не бросается тут же, у них на глазах, к булочнику, чтобы набить брюхо черствым хлебом, который лавочник, впрочем, провал бы ему по цене свежего. Да будь они сами на его месте, они тоже отправились бы к виноторговцу, ибо нутро обездоленного алчет иллюзии больше, чем хлеба. Несчастные! Разве золото, с которым вы так носитесь, не иллюзия, не сновиденье, а подчас даже всего лишь обещание сновиденья? Бедность немало тянет на весах Отца моего небесного, и все ваши сокровища - дым, им не уравновесить чаши. Среди вас всегда будут бедные, потому что всегда будут богатые, то есть жадные и жестокие, стремящиеся не столько даже к обладанию, сколько к власти. Такие есть как среди неимущих, так и среди богачей, и бедняк, который уснул с перепою в канаве, видит, возможно, те же сны, что и Цезарь, под своим пурпурным балдахином. Богаты вы или бедны, взгляните-ка лучше на себя в бедность, как в зеркало, ибо она образ вашего первородного разочарования, здесь, в земной юдоли, она подобна утраченному Раю, она - опустошенность вашего сердца, ваших рук. Я возвел ее так высоко, взял ее в жены, увенчал потому лишь, что мне ведомо ваше лукавство. Допусти я, чтобы вы видели в ней врага или хотя бы чужестранку, оставь я вам надежду, что вы можете когда-нибудь изгнать ее из вашего мира, я вынес бы тем самым приговор слабым. Ибо слабые во веки веков пребудут для вас невыносимым бременем, мертвым грузом, который ваши цивилизации, преисполненные гордыни, станут перебрасывать одна другой с гневом и отвращением. Я запечатлел на челе бедняка свой знак, и вы уже не смеете к нему приблизиться, разве что ползком, вы пожираете заблудшую овцу, но посягнуть на само стадо уже не решаетесь. Отыми я на мгновение свою руку, и ненавистное мне рабство тотчас возродится, под тем или иным именем, ибо ваш закон содержит свои счетные книги в ажуре, а слабому нечем расплатиться, кроме собственной шкуры".