Говоря по правде, здесь возникает сомнение, мимо которого нельзя пройти, не разъяснив его. Иной мог бы сказать: "Поскольку любовь есть действие тех разумных существ, к которым я обращаюсь, а первая любовь тоже любовь, как и последующая, почему же сила этих существ одну любовь разрушает, а другую порождает? Ведь прежде всего эта сила должна была бы спасать первую на том основании, что каждая причина любит свое следствие и, любя первую, спасает и вторую". На этот вопрос можно легко ответить; действие этих небесных созданий -- любовь; а так как спасать любовь они могут только в тех существах, которые подчиняются их круговращению, то они переносят ее из области, которая им не подвластна, в ту, которая им подчинена, иначе говоря, из души, ушедшей из этой жизни, в душу, в ней пребывающую3. Подобно этому, человеческая природа переносит человеческую сущность от отца к сыну4, сохраняя ее, так как свои проявления она не может навсегда сохранить в отце. Я говорю "проявления", ибо душа и тело, соединенные вместе, являются действием первой; душа, покинув тело, постоянно пребывает в природе, превышающей естество человеческое. Так разрешается вопрос.
И так как здесь я коснулся бессмертия души, я позволю себе небольшое отступление; ведь, рассуждая о бессмертии, хорошо будет закончить разговор о той живой, блаженной Беатриче5, о которой я в этой книге, как было мною решено, говорить больше не намереваюсь. Я утверждаю, что из всех видов человеческого скотства самое глупое, самое подлое и самое вредное верить, что после этой жизни нет другой; в самом деле, если мы перелистаем все сочинения как философов, так и других мудрых писателей, все сходятся на том, что в нас есть нечто постоянное. Об этом, по-видимому, и хочет сказать Аристотель в книге "О душе"6; об этом же имел намерение говорить каждый стоик, так утверждает и Туллий7, особенно в своей малой книге "О старости". Об этом стремится сказать и любой поэт, придерживающийся языческой веры. Так учат и представители разных религий: иудеи и сарацины, татары и многие другие, живущие согласно тому или другому закону. Если бы все они ошибались, последовало бы нечто настолько невозможное, что даже повесть об этом была бы ужасна. Всякий уверен, что человеческое существо самое совершенное из всех других существ в этом дольнем мире; этого никто не отрицает. Аристотель в двенадцатой книге "О животных"8 подтверждает, что человек самое совершенное из всех животных. Несомненно, что многие живущие целиком смертны, подобно неразумным скотам, и, пока существуют, лишены надежды на другую жизнь, но если бы наша надежда была пустой, то несовершенство наше оказалось бы большим, чем любого другого животного. Заметим также, что было уже много людей, жертвовавших этой жизнью ради жизни иной. Если бы самое совершенное животное, а именно человек, оказалось бы самым несовершенным -- что невозможно,-- его разум, высшее его совершенство, сделался бы для него причиной величайшего его изъяна, между тем очевидно, что утверждать следует как раз обратное. Разве из отрицания бессмертия не следовало бы, что природа вселила надежду в человеческие умы наперекор самой себе, поскольку уже говорилось, что многие выбрали смерть тела, чтобы жить в другой жизни. Предположить что-либо подобное невозможно.
Мы видим также постоянно подтверждение нашего бессмертия в вещих снах9, которые не могли бы возникать, если бы в нас не было хотя бы частицы бессмертия. То, что служит откровением истины, должно быть бессмертным, будь оно телесным или бестелесным, если только с должной проницательностью в это вдуматься,-- я говорю "телесным или бестелесным", имея в виду различные мнения, которые мне встречались. Поистине то, что получает импульс или, вернее, сведения от непосредственно осведомляющего, должно быть соразмерно этому осведомляющему, однако между смертным и бессмертным никакой соразмерности не существует10. Все это подтверждается непреложным учением Христа, которое есть путь, истина и свет. Путь, ибо через него мы без помех достигаем блаженства этого бессмертия. Истина, ибо она не терпит никакого заблуждения. Свет, ибо он освещает нас во мраке мирского невежества. Учение это вселяет в нас уверенность превыше всех других доводов, ибо дал его нам Тот, Кто видит и измеряет наше бессмертие. Бессмертия же мы не можем видеть в совершенстве, поскольку в нас бессмертное смешано со смертным, видим же мы его в совершенстве через веру, а через разум мы видим его сквозь мутную тень, которая возникает от смешения смертного с бессмертным. Учение это должно служить самым мощным доказательством в пользу того, что в нас существует и то и другое. Я верую, я исповедую, я убежден, что после этой жизни перейду в другую, лучшую, туда, где живет эта прославленная дама, в которую душа моя была влюблена в то время, когда в ней протекала борьба, как о том будет сказано в следующей главе.
IX. Возвращаясь к комментарию, я говорю, что в той строфе, которая начинается словами: "Противоречья разрушает он..." -- я намереваюсь раскрыть, о чем моя душа рассуждала внутри меня, а именно о борьбе прежних моих помыслов с новыми. И прежде всего я вкратце раскрываю причину ее жалоб, когда говорю: "Противоречья разрушает он / И мысль смущенную, что говорила / О юном ангеле на небесах". Это и есть та особая мысль, которая "в скорбящем сердце... жила" и оживляла его. Далее, когда я говорю: "Душа рыдает, скорбь ее пленила", я показываю, что душа моя все еще лелеет эту мысль и что речь ее грустна, и говорю, что произносит она слова, сокрушаясь и как бы дивясь такому внезапному превращению: "Чем утешитель добрый мой смущен, / Зачем бежит?" -- сказала вся в слезах..." Она имеет полное право говорить "утешитель", ибо во время великой ее утраты1 мысль о том, что дама вознеслась на небо, даровала ей великое утешение. Затем, извиняя самого себя, я говорю, что изменился весь мой помысел, то есть моя скорбящая душа, и обратила свои слова против моих очей. И это выражено в строках: "...и о моих промолвила глазах: / "Зачем на них взглянула эта дама?". Затем следуют три укора. Сначала она клянет тот час, когда дама эта их увидела. Надлежит вспомнить, что, хотя в глаз единовременно проникают многие предметы, но лишь тот предмет, который доходит до точки зрачка по прямой линии, видим по-настоящему и только он запечатлевается в воображении2. И это потому, что нерв, по которому пробегает зрительный дух, туда направлен. Поэтому глаз человека не может по-настоящему увидеть глаз другого иначе, как если он им же будет увиден; в самом деле, подобно тому как видящий глаз получает изображение в зрачке по прямой линии, точно так же и его изображение достигает видимого им глаза по той же прямой линии; и много раз в направлении той же прямой спускает с лука стрелу тот, для кого всякое оружие сподручно3. Поэтому, когда я говорю, что "на них взглянула эта дама", это все равно как если бы я сказал, что ее и мои глаза встретились4.
Душа моя также осуждает глаза за их непослушание: "Зачем не верила словам о ней?" После чего она переходит к третьему укору и говорит, что не себя должна она осуждать за отсутствие осторожности, а глаза -- за их непослушание; недаром она, рассуждая иной раз об этой даме, повторяла: "В глазах ее, мнится мне, сосредоточена власть надо мной; если бы только она нашла путь, чтобы ко мне проникнуть". Эта мысль выражена в следующих словах: "В ее очах сокрыт, владыка дней..."5 И следует верить тому, что душа моя сознавала свою готовность воспринять воздействие дамы и опасалась этого воздействия, ибо влияние активного начала находит себе почву в предрасположении начала пассивного, как говорит Философ во второй книге "О душе". Если бы воск6 обладал способностью бояться, он больше боялся бы солнца, чем камень, так как предрасположение воска -- сильнее воспринимать воздействие солнечных лучей.
Наконец, душа признается, что самоуверенность очей была опасной, говоря: "И сил во мне, как перед смертью, нет / Не созерцать меня палящий свет". Не созерцать, говорит она, того, о ком она сказала ранее: "...разит стрелою..." Так заканчиваются ее слова, и на них отвечает новая мысль, как это будет разъяснено в следующей главе.
X. Мы показали, каков смысл той части, в которой говорит душа, а именно -- прежняя, уже изжившая себя мысль. Теперь, следуя по порядку, надлежит обнаружить смысл той части, в которой речь ведет новый, противоположный ей помысел; вся эта часть умещается в строфе, начинающейся: "Ты не мертва..." Часть эта для лучшего уразумения делится на две половины: в первой противоборствующий помысел уличает душу в трусости, а затем приказывает уличенной душе, что она должна делать во второй половине, которая начинается со слов: "Смотри, смиренный облик дамы мил"1.
Итак, новый помысел говорит, подхватывая последние слова души: "Неправда, что ты умерла; тебе кажется, что ты мертва, по причине замешательства, в которое ты трусливо впала при появлении этой дамы". Здесь следует отметить, что, по словам Боэция2 в его "Утешении", "ни одна внезапная перемена не наступает без некоторого духовного сдвига", а это и хочет сказать новый помысел, уличающий прежний. Он назван "любовным малым духом"3, чтобы дать понять, что мое согласие склонило меня к даме. Таким образом, все становится более понятным и познается победа нового помысла, говорящего даже "моя душа", с ней сближаясь. Затем новый помысел указывает уличенной душе, что она должна делать, чтобы прийти в себя: "Смотри, смиренный облик дамы мил. / И сострадательна, и куртуазна..."; поистине смирение и сострадание -- лучшие средства от страха, которым охвачена душа. Эти добродетели, особенно в сочетании друг с другом, позволяют питать твердую надежду на их источник, в особенности сострадание, чей свет вызывает свет любой иной добродетели. Недаром Вергилий, рассказывая об Энее, как наивысшую похвалу применяет к нему эпитет "сострадательный"4. Но это не та жалость, которую имеют в виду простые люди, то есть горе о чужой беде, являющееся, скорее, особым воздействием на нас этой беды, то есть милосердием, неотделимым от страсти. Сострадание -- это не страсть, а некое благородное расположение духа, способное воспринять любовь, милосердие и другие любвеобильные чувства, которые человек питает к своему ближнему.