Священник, надев епитрахиль, взошел на ступени, поклонился, приложился к алтарю, затем взял кадило и стал кадить.
Симон Ришар не слышал Introit [Молитва, которой начинается католическая месса (лат.)], но он проснулся, когда запели Kyrie eleison [Господи помилуй (греч.)]. Причетник в стихаре тряс ею за плечо.
Симон подумал, что нарушил приличия, заснув в церкви, да еще так крепко, и стал извиняться. Нет, дело не в этом. Почему он сидит не там, где ему полагается? А где ему полагается? Тут зазвонили в колокола, орган заиграл Gloria [Слава отцу и сыну... (лат.)]. Симон не понял, в чем дело, но пошел за причетником, который усадил его на двенадцатый стул, рядом с прочими нищими. Он посмотрел на своих соседей-старики в приютской одежде, глядят, как загнанные звери, у одного на кончике носа повисла капля, у другого перекошено лицо. Чего хотят от него? Зачем посадили вместе с этими людьми?
Неожиданно орган и колокола замолкли, дабы пребывать в благоговейном безмолвии, замолкли до самой светлой заутрени, в память о страстях господних. И священник возгласил: "Deus a quo et ludas reatus sui poenam et confessionis suae latro praemium sumpsit..." [4 Бог, от коего и Иуда кару за свою вину и разбойник награду за свое исповедание приял... (лат.)]
Господи, как далек был Оливье от этой латинской молитвы! И все же первые слона напомнили ему об Иуде, загубившем его жизнь... Покарал ли его господь за преступление, покарал ли господь Тони де Рейзе, разрушившего его счастье? И сам Оливье, совершает ли он свой крестный путь, он, разбойник благоразумный, заслуживший награду за свою веру? Оливье не понимал, какую роль предназначали ему в этой священной комедии, он прослушал послание апостола Павла к коринфянам. На него вдруг нахлынула ненависть. Забытая, старая, но вечно живая ненависть... О чем это грегорианское пение?
"Christus factus est pro nobis obediens usque ad mortem..." [Ради нас Христос покорялся вплоть до смерти... (лат.)]
Такая ненависть, что его перестало трогать и то, что совершалось вокруг, и то, что его явно принимают за кого-то другого и потому посадили сюда. Что возглашает священник? Какое читает евангелие? Оливье снова уловил имя Иуды Искариота, сына Симона...
"Dicit ei Petrus... "Non lavabis mihi pedes in aeternum".
Respondit ei lusus: "Si non lavero te, non habebis partum meum".
Dicit ei Simon Petrus..." [Петр говорит ему: "Не умоешь ног моих вовек". Иисус отвечал ему: "Если не умою тебя, не имеешь части со мною". Симон Петр говорит ему... (лат.)]
Симон Ришар плохо вникал в историю Симона Петра. Но когда пресвитер в сопровождении клира торжественно спустился со ступеней алтаря и приблизился к нищим, двенадцатым из которых был Симон, он вдруг понял, что происходит, и почувствовал желание воспротивиться, подобно Симону Петру: "Не умоете ног моих вовек..." Но что мог он сделать? На столе около нищих диаконы поставили тазы и кувшины с водой. Кюре снял фелонь, и он и сослужащие с ним отложили орари, опустились на колени перед нищими, разули их... и тут Симон Ришар почувствовал такой стыд, как ни разу в жизни. Он не мог подняться и убежать.
Пойти на скандал, на кощунство было не в его натуре. Просто он измерил всю меру лжи, всю глубину бездны, в которую погрузился.
Орган молчал, и к сводам храма возносилось грегорианское пение-хор молодых голосов, странно женственных голосов мальчиков-певчих: "Postquam sun-exit Dominus a cena, misit aquam in pel vim..." [Затем поднялся господь от вечери, налил воды в умывальницу... (лат.)]
Диакон, мывший ноги Симону, не мог удержаться и проворчал, что нищих полагается предварительно вымыть в богадельне, а потом уж присылать сюда. И Симон Ришар посмотрел на свои босые и грязные ноги и прошептал очень быстро и очень тихо:
"Простите меня, отец...". "Ubi caritas et arnor, Deus ibi est..." [Где милосердие и любовь, там и бог... (лат.)]
Пение крепло, теперь подпевал весь причт, верующие, заполнявшие храм, и диаконы, которые не кончили еще омовения и не встали с колен. Первым поднялся кюре Детомб, он молча вымыл и вытер руки. Затем все взяли орари, перекинули их через левое плечо. Кюре снова облачился в фиолетовую фелонь, и во главе с ним все духовенство в прежнем порядке двинулось к алтарю.
Нищие надели свою жалкую обувь, но теперь уже сами. Симон чувствовал, как краска заливает ему лоб и щеки, а в алтаре меж тем кюре тихо читал молитву господню.
Затем раздались ответствия хора:
"Domine, exaudi orationem meum...
Et clamor meus ad te veniat..." 4
[Господи, услышь молитву мою,
И вопль мой да коснется слуха твоего... (лат.)]
Вдруг Симону стало невмоготу, он поднялся и пошел к выходу. По церкви словно волна прокатилась, верующие замерли, как громом пораженные, причетники оглянулись, церковный сторож ринулся к взбунтовавшемуся нищему, желая водворить его на прежнее место, на котором ему полагалось послушно просидеть, пока не пропоют псалмы после причастия, пока верующие не приложатся к алтарю, пока дароносицу снова не поставят на антиминс и священник не освятит святые дары... и еще дольше, пока диаконы не снимут орарей, а кюре, сняв фиолетовую фелонь, не наденет белой ризы. Но и на этом роль нищих не кончается: они должны сопровождать покрытую платом страстного четверга дароносицу с освященными облатками, которую, куря ладаном под пение "Pange, lingua..." [Возглашайте, уста... (лат.)], несут в избранный для сего придел. С алтарей, кроме главного, сняты все украшения, вокруг воцарилось великое молчание в память страстей господних, алтарь опустел, все ушли в ризницу, и только тут отпускают наконец домой, в богадельню, нищих с напутственным словом и вымытыми ногами.
Симон, отстранив сторожа, вышел на улицу; все его чувства свелись к одному: он ощущал зверский голод, которого не заглушил запах ладана.
Было шесть часов вечера, но колокола уже не оповещали об этом.
Униженный человек вспомнил в эту минуту Суассон, где он был супрефектом, и стишки, нацарапанные на стене тюремного узилища, которые он разобрал в ту пору, когда еще был счастлив, когда ему было двадцать четыре года, когда у него были молодые глаза:
Увы, я охвачен скорбью.
Лучше бы мне умереть,
Чем пытку такую терпеть...
Какие муки вытерпел этот узник? Что называл он пыткой?
Сейчас Оливье повторял стишок, нацарапанный на стене, и задавал себе вопрос-не лучше ли было ему умереть, чем вытерпеть то, что вытерпел он? Ему предстояло задавать себе этот вопрос еще в течение долгих трех лет и пяти месяцев или около того.
Когда он пришел на постоялый двор, сердобольная жердь, которая приняла участие в солдате, вернувшемся из русского плена (знаете, тут один такой же, как вы, не успел воротиться оттуда и сразу же во главе волонтеров отправился в Париж... Ума не приложу, что эти бедные молодые люди будут теперь делать!), - так вот эта самая жердь буквально накинулась на него: она дождаться не могла, чтоб сказать...
- Тут у одного гончара что-то случилось с лошадью... а ему надо товар отвезти за двенадцать с половиной лье отсюда, вот бы вашу животину и запрячь... а?
- Ну что ж, можно!
- Ехать надо на юго-запад, а два раза за это время вас уж покормят. Но отправляться, голубчик, надо сейчас же, поспать не придется.
Счастье еще, что он поспал в церкви.
Луи-Филипп не уехал дальше крепостных стен, так же как и Мортье, предоставивший Макдональду сопровождать до пограничного поста его величество Людовика XVIII, вместе с эскортом кирасир, каретами, в которых ехали министры, свита и отец Элизе. Только вечером, около шести часов, когда Макдональд вернулся, герцог Орлеанский отправился в гостиницу "Гран Гард" для того, чтобы обсудить положение с маршалами и генералами, которые были в Лилле. По правде говоря, Мортье раньше уже успел посовещаться с ними, и решение было принято. Мортье предложил им сделать выбор между верностью королю и верностью родине. Можно не сомневаться, что, раз король уехал, гарнизон никакими силами не удержать-он присоединится к императору. Даже если предположить, что его присутствие...
Вот тут-то герцог Тревизский и показал Луи-Филиппу документ, весьма тщательно изготовленный согласно его указаниям в башне св. Екатерины. Это была депеша: приказ военного министра маршала Даву арестовать короля и прочих Бурбонов, находящихся в Лилле. Мортье уверял герцога, что ему нечего опасаться, и убеждал его пренебречь депешей и остаться в городе, но в то же время он позаботился сообщить ему разные подробности, которые при,л авали означенной депеше еще больше правдоподобия. Например: депеша подана за пятнадцать лье от Лилля. Даже самый недогадливый понял бы, что в таком случае она подана из Арраса... И для пущего эффекта маршал прибавил, что Даву вскоре после отъезда его величества прислал своего адъютанта, которого он, Мортье, велел арестовать, когда тот показал ему приказ об аресте короля и-на сей раз Мортье уточнил-герцога Орлеанского лично. Правда, депешу Мортье показал, а вот привести из тюрьмы адъютанта и допросить его в присутствии Луи-Филиппа не предложил.
В сущности, Луи-Филипп только и ждал, чтобы его убедили бежать. Жена его была в Англии... Он не заставил себя уговаривать и тут же написал маршалу Мортье и комендантам гарнизонов Лилльской округи составленные в весьма осторожных выражениях официальные письма, в которых освобождал их от присяги и дипломатично рекомендовал перейти на службу к Узурпатору, возлагая, однако, всю ответственность на них, так чтобы эти письма ни при каких обстоятельствах нельзя было обратить против того, кто их подписал. Оставалось еще отдать распоряжения, касающиеся его свиты; действуя в духе орлеанской партии, одних придворных он оставлял, других брал с собой.