Фабьена, конечно же, думает о завещании. Она знает, что я был очень привязан к Брижит и что эта привязанность только усиливалась от того, что мы редко виделись (у Брижит сумасшедшая жизнь: то гастрольные гонки, то долгие периоды простоя, которые она пережидает, забившись в свою нору), и имеет все основания опасаться, что я мог сделать основной наследницей сестру. Действительно, поскольку будущее Фабьены и Люсьена обеспечено - им достается дело, дом и акции, я назначил Брижит единственной наследницей моей страховки, то есть суммы в два миллиона триста тысяч франков. Для Фабьены это ощутимый удар. Возможно, иногда я думаю о Фабьене хуже, чем она заслуживает, потому что это облегчает угрызения совести, испытываемые мною по отношению к ней, но в данном случае ошибки быть не может, я слишком хорошо знаю свою вдову и уверен на сто процентов: она уже строит планы модернизации магазина, рассчитывая пустить на это доход от моей скоропостижной кончины. Так нет же! Прощай, плиточная облицовка взамен штукатурки, прощай, кондиционер, прощайте, лепные ростры из "Касторамы"* и система видеонаблюдения. В кабинете нотариуса предстоит душераздирающая сцена.
Пытаюсь настроиться на отца, но не чувствую его - связи нет. Он вообще внутренне отсутствует: сжимает в кармане кофты кассету, которую ему дала Фабьена, и весь в ожидании, в предчувствии момента, когда все разойдутся спать, а он останется на кухне наедине с моим голосом. Это он думает, что там мой голос. Какое же разочарование его ждет и как же я корю себя за мелочную жестокость, причину существования этой вещицы, в которую отец вцепился изо всех оставшихся сил.
В последнее время мы общались очень мало. Когда я приезжал на заброшенную ферму в Тревиньене, на развилке двух больших дорог, куда он прочно забился с тех пор, как оставил нам магазин, то судил о его состоянии по кротовым кучам перед домом. Если земля была тщательно выровнена и десяток колышков указывал, где расставлены ловушки, значит, все в порядке и я застану папу аккуратно одетым, выбритым и по обыкновению колдующим над тремя видеомагнитофонами, без конца просматривающим пленки, что-то заново переписывая и монтируя; на всех трех экранах - мама: идет, улыбается, смотрит; на трех экранах их свадебное путешествие через всю Америку, семейные праздники, четыре года счастья, оборвавшегося с моим рождением.
Если же, открыв ворота, я видел, что все перерыто, земля вспучена кротовыми ходами, значит, экраны выключены, а отец сидит небритый, в пижаме, перед бутылкой коньяка и тупо молчит. Кроты торжествовали. Судя по тому, что сегодня он не выходит из оцепенения, на щеках у него щетина недельной давности, из-под запачканной кофты торчит воротник пижамы, а от черного костюма, который Альфонс привез ему из Тревиньена, он отказался, пожав плечами, не исключено, что теперь победа останется за ними навсегда. А жаль. Еще год назад даже в подобных обстоятельствах, я уверен, папа оценил бы иронию судьбы, заметив, что мы с ним оба одеты в те же самые костюмы, какие были на нас в день моей свадьбы. Вопреки горю, времени и пространству, он смог бы в хорошие дни - дни заряженных кротоловок - сохранить ту внутреннюю связь, которая все-таки существовала между ним и маленьким сыном с видеопленок. Может, и для меня взрослого нашлось бы местечко в его видеотеке? Может, у него еще хватило бы сил подверстать меня в архив памяти?
* "Касторама" - сеть магазинов, где продаются дешевые товары.
Я умер слишком поздно.
Альфонс, по-прежнему прилежно перебиравший про себя эпизоды, которые, на его взгляд, наилучшим образом отражали мою суть, вдруг прыснул в кулак. Фабьена метнула в него строгий взгляд, вздохнула и досадливо поерзала на цветастом складном стуле.
- Да это мне пришел в голову тот случай в лицее Грези-сюр-Экс с учителем латыни и разбитым окном, которое все заклеивали бумагой, объяснил Альфонс. - Помните, а?
Вопрос повис в полном молчании. У Альфонса горели глаза, щеки морщила широкая улыбка - он призывал всех в свидетели. Но скорее всего этой истории никто, кроме отца, не знал, а тот, вынырнув на мгновение из летаргии, что-то пробормотал себе под нос и снова обмяк, предпочитая вспоминать в одиночку.
- Ну и насмешил же он меня тогда, наш Жак! Этот их латинист, забыл, как его звали, фу-ты, глупость, ведь я еще на прошлое Рождество носил ему в хоспис каштаны... серьезный такой был мужчина... да вот, чтоб вы имели представление, он как две капли воды похож на бородатого ветерана Первой мировой - знаете памятник в Кларафоне?
Он снова оглядел все лица, проверяя, дошло ли его сравнение. И на всякий случай уточнил:
- На 913-м шоссе, напротив Перимона. Раньше он стоял прямо на повороте в Летьер и был самым опасным памятником павшим во всей округе: там спуск от Ревара, и вот, чуть туман или гололед - так бац! - каждую зиму с десяток человек разбивалось насмерть, в конце концов его перенесли на другую сторону, поближе к колодцу, сейчас-то там вообще все застроили... о чем это мы говорили?
Ответа не последовало, только зашаркали ноги под садовыми стульями. Каждый надеялся, что Альфонс наконец истощится и можно будет продолжать чинное бдение. Между тем лица успели несколько измениться, на некоторых застыло недовольство, и по этому признаку я заключил, что память обо мне и забота о спасении моей души постепенно уступают место подсчетам расходов, доходов и налогов, планам на отпуск, привычной зависти и ссорам с соседями из-за смежной стены. Запах горячих свечей располагает к размышлениям, а посидеть часок в тишине и обмозговать набежавшие проблемы никогда не вредно. Однако Альфонс лишает людей этого удовольствия: он вспомнил, о чем говорил, и, хлопнув по колену беретом, продолжает:
- Ах да! Это я начал про латиниста! Серьезный такой мужчина, похож на ветерана, что всем тычет в глаза свою раненую ногу... Между нами говоря, я его видел раза три-четыре при исполнении служебных обязанностей, когда месье Луи был занят в лавке и посылал на родительское собрание меня... Как он всех чихвостил, сейчас уж не припомню за что, но видно было: этот свой хлеб ест не даром! Мину вот как его звали! Я еще запоминал: как "минус", только без последней буквы. Да, точно - месье Мину, преподаватель французского, греческого и латинского, только греческому учить было некого. Зимой и летом в черном сюртуке и с тросточкой - чуть не забыл про тросточку! Сейчас-то он ездит в инвалидной коляске, но тросточка - это очень важно в той истории!
- Тише, вы! - шипит мадемуазель Туссен, указывая на мой утопающий в розах труп.
- Так ведь о нем же и речь, почему не вспомнить хорошее времечко! По-моему, уважать мертвого - значит говорить о нем как будто он живой. Верно, месье Луи?
Отец драматически поднял брови в знак своего бессилия, адресуясь к Фабьене, она же, приняв неизбежное, судорожно сглотнула слюну.
- Ну так вот, окно, значит, разбито мячом, и школьный завхоз велел заклеить его крафтом до прихода стекольщика. А стекольщиком был тогда Перинетто из Вивье, родом итальянец, его еще звали Равиоли, так, для смеху. Славный малый этот Равиоли, работящий, не ленивый и не скаред...
- Если уж вы не можете дать нам спокойно молиться, - не выдержав, обрывает его мадемуазель Туссен, - так хоть говорите о покойном!
- А я что делаю! - возмущается Альфонс и даже топает ногой. - Да вы послушайте!
- Вы толкуете про кларафонский памятник, учителя латыни и стекольщика, до которых нам нет никакого дела!
- Продолжай, Альфонс! - подбадривает его Брижит.
Фабьена бросает на невестку ледяной взгляд. Мадемуазель Туссен свирепо набрасывается на спицы и вывязывает петли с кровожадным выражением лица. Одиль пихает локтем Жана-Ми, у которого урчит в животе.
- Ну вот, значит, учитель Мину входит в класс, видит эту бумагу вместо стекла, вспыхивает и давай стучать тростью в пол и кричать: "Халтурщики! Паскуды!"
- Здесь ребенок, - напоминает Фабьена.
- Это по-латыни, - выворачивается Альфонс. Люсьен смотрит, поджав губы, с тем досадливым раздражением, которое всегда вызывал у него Альфонс.
- Это, мол, издевательство, и - раз! - раздирает тростью бумагу! Не затем он стоял под снарядами, чтобы ему вместо порядочного стекла вставляли в окно паршивую бумагу. Тут-то и начинается самое главное.
Альфонс хитро ухмыляется и машинально тянется за стаканом, но натыкается на мою ногу и, вспомнив, где находится, сконфуженно теребит шнурок на моем левом ботинке.
- А Жаку в то время шел семнадцатый год, такой, понимаешь, был петушок, уже и в девушках знал толк. И всегда готов отколоть штучку, чтобы какая-нибудь Клодина или Анна-Шарлотта - та, что потом вышла за молочника - на него лишний раз взглянула. Короче говоря, на другой день входит Мину и видит - на место бумаги, которую он вчера продырявил, приклеили новую. Тогда он недолго думая поднимает трость и снова - раз! - Войдя в раж, Альфонс дергает за мой шнурок и развязывает его. Потом озадаченно смотрит на свою руку, нахлобучивает на голову берет, смущенно переводит взгляд на хозяйку и встает. Извиняюсь, мадам Фабьена. Это я нечаянно, увлекся малость, не уследил за собой.