Четким движением он опрокинул стакан до дна и громко расхохотался. Потом раздумчиво глянул перед собой и произнес более спокойно:
– Только спешить с этим я не буду. Пускай их обождут. Себя привязать к одной – это мне не шибко по вкусу.
Он изобразил, будто пробует что-то, и сделал кислую мину.
– По-моему, тухловато, – заявил он.
* * *Малыш Чендлер сидел в комнатке по соседству с прихожей, держа на руках ребенка. Из экономии они не нанимали прислуги, но утром и вечером примерно на час приходила Моника, младшая сестра Энни, чтобы помочь по дому. Но сейчас Моника давно ушла. Было без четверти девять. Малыш Чендлер опоздал к чаю и вдобавок еще забыл принести кофе от Бьюли. Конечно же, Энни надулась и почти не разговаривала с ним. Она сказала, что обойдется без чаю, но когда время подошло к закрытию лавочки на углу, она решила сама сходить и принести четвертушку чаю и два фунта сахару. Ловко положив ему на руки спящего ребенка, она сказала:
– Только не разбуди его.
На столе горела маленькая лампа с белым фарфоровым абажуром; свет ее падал на фотографию в роговой покоробившейся рамке. Это была фотография Энни. Малыш Чендлер посмотрел на нее, задержав взгляд на тонких сжатых губах. Энни была в летней бледно-голубой блузке, которую он ей однажды в субботу купил в подарок. Он заплатил десять шиллингов одиннадцать пенсов, но при этом через какие переживания он прошел! Какие это были мученья, когда он выжидал у дверей, пока не будет никого в магазине, потом стоял у прилавка, изображая непринужденность перед продавщицей, показывавшей ему дамские блузки, потом платил в кассу (причем забыл взять сдачу и был призван обратно кассиром), и, наконец, выходя из магазина, старался скрыть, как он весь покраснел, делая вид, будто проверяет, хорошо ли завязана покупка. Дома Энни поцеловала его и сказала, что блузка очень хорошенькая, стильная, но, услышав цену, бросила ее на стол и заявила, что десять и одиннадцать за такое – это чистый грабеж. Сначала она даже хотела ее отнести назад, но когда примерила, ей ужасно понравилось, особенно фасон рукавчиков, и она снова поцеловала его и сказала, какой он милый, что подумал о ней.
Гм!..
Он холодно посмотрел в глаза на фотографии, и они ему холодно ответили. И глаза и лицо были, несомненно, симпатичные. Но он находил в лице что-то пошлое. Почему оно было такое отсутствующее, такое деланно-светское? Глаза же были невозмутимо спокойны, и это его раздражало. Эти глаза отталкивали его, были вызовом ему: они были чужды всякому увлечению, страсти. Он вспомнил, что говорил Галлахер о богатых еврейках. Восточные темные глаза, подумал он, сколько в них неги, томного сладострастия!.. Почему он женился на этих глазах с фотографии?
На этом вопросе он оборвал себя и беспокойно огляделся вокруг. Он находил что-то пошлое в симпатичной обстановке, которую он купил в кредит для их дома; Энни сама ее выбирала, и обстановка ему напоминала ее: была тоже чистенькая и симпатичная. В нем начало разгораться глухое отвращение к своей жизни. Неужели он не может вырваться из этой квартирки? Поздно ли уже для него попробовать жить бесшабашно, как Галлахер? Может ли он уехать в Лондон? Надо было еще оплатить мебель. Вот если б он только мог выпустить книгу, тогда бы для него открылись пути.
На столе перед ним лежал томик стихов Байрона. Левой рукой, осторожно, чтобы не разбудить ребенка, он открыл томик и начал читать первое стихотворение в нем:
Закатный луч угас. Ни ветерка.
Не шелохнутся чуткие листы.
О, Маргарита, сколь судьба горька!
К твоей могиле я принес цветы.
Он остановился. Он чувствовал, как ритм стиха вибрирует вокруг, в комнате. Сколько меланхолии в этом ритме! Может ли он написать вот так, передать стихом меланхолию своей души? Есть столько вещей, которые он бы хотел описать: хотя бы то ощущение, что он испытал недавно на мосту Граттана. Если бы он смог вызвать у себя опять то самое настроение…
Ребенок проснулся и заплакал. Оторвав взгляд от страницы, он попытался унять его – но ребенок не унимался. Он начал укачивать его на руках, но жалобный плач мальчика становился только еще пронзительней. Он стал укачивать сильней, меж тем как глаза начали читать вторую строфу:
Здесь в тесной клети пребывает прах
Той, что была…
Бесполезно. Читать нельзя. Вообще ничего нельзя делать. Жалобный плач сверлил его барабанную перепонку. Все бесполезно, бесполезно! Он – пожизненный узник. Его начало колотить от гнева, и вдруг, нагнувшись к лицу ребенка, он заорал:
– Хватит!
Ребенок на мгновение перестал, плач его оборвал спазм страха, но тут же он начал вопить. Отец вскочил со стула и с ребенком на руках принялся быстро шагать по комнате. Дитя начало жалобно рыдать, всхлипывая, захлебываясь, теряя дыхание на четыре-пять секунд, потом опять разражаясь воплем. Тонкие стены комнаты отражали звук. Он старался успокоить его, но рыдания только делались еще судорожней. Он смотрел на перекошенное, дрожащее личико ребенка, и к нему подступил страх. Он насчитал семь всхлипываний подряд, без перерыва, и в панике прижал ребенка к груди. А вдруг он умрет!..
Дверь резко распахнулась, и в комнату, задыхаясь, вбежала женщина.
– Что здесь такое? Что здесь такое? – восклицала она. Ребенок, услыхав голос матери, зарыдал сильней.
– Нет-нет, ничего, Энни, ничего… Он просто заплакал…
Она швырнула на пол покупки и выхватила у него ребенка.
– Ты что ему сделал? – крикнула она, яростно уставившись на него. Одно мгновение Малыш Чендлер смотрел ей в глаза, и сердце его замкнулось, когда он встретил в них ненависть. Он забормотал:
– Ничего-ничего… Он… он… начал плакать… Я не смог… Я ничего не сделал… Что?
Не обращая внимания на него, она стала ходить по комнате, крепко прижимая к себе ребенка и нашептывая:
– Мальчишечка мой! Мальчоночка! Напугался, да?.. Ну, прошло, милый! Ну, прошло!.. Ангелочечек! Мамочкин ангелочек!.. Прошло, прошло!
Малыш Чендлер почувствовал, как стыд залил его щеки. Он отступил из полосы света в тень. Он слушал, как детские рыдания постепенно стихают, и слезы раскаяния подступали к его глазам.
Звонок задребезжал с яростью, и когда мисс Паркер взяла трубку, яростный голос крикнул со сверлящим северноирландским акцентом:
– Фаррингтона ко мне!
Мисс Паркер вернулась к своему ремингтону и сказала мужчине, писавшему за столом:
– Мистер Оллейн вызывает вас наверх.
Мужчина пробормотал: «Черти бы его!» и, отодвинув свой стул, поднялся. Стоя, он оказался высоким и массивным. У него было обвислое винно-багровое лицо, светлые брови и усы; глаза были немного навыкате, с мутными белками. Он поднял крышку барьера, прошел мимо посетителей и вышел из комнаты тяжелой походкой.
Он поднялся, тяжело ступая, наверх, до второй площадки, на которую выходила дверь с бронзовой табличкой «Мистер Оллейн». Здесь он остановился, отдуваясь от усилия и от раздражения, и постучал. Визгливый голос крикнул:
– Войдите!
Мужчина вошел в комнату. Мистер Оллейн, маленький человечек в золотых очках, с гладко выбритым лицом, тут же вздернул вверх голову от груды документации. Розовая, без малейшей растительности голова походила на большое яйцо, положенное на кипу бумаг. Мистер Оллейн начал с места в карьер:
– Фаррингтон? Как это надо понимать? Почему у меня к вам вечные замечания? Позвольте вас спросить, вы почему до сих пор не сделали копию контракта между Бодли и Кирваном? Я вам сказал, что копия должна быть у меня к четырем!
– Но мистер Шелли сказал, сэр…
– Мистер Шелли сказал, сэр… Потрудитесь слушать, что я говорю, а не что мистер Шелли сказал, сэр. У вас вечно в запасе отговорки. Так вот я вам говорю, что если до вечера не будет копии этого контракта, я об этом сообщаю мистеру Кросби… Теперь понятно?
– Да, сэр.
– Понятно – так вот вам еще одно! Говорить с вами – это как со стеной. Усвойте раз навсегда, что вам на завтрак положено полчаса, а не полтора часа. Сколько это вы блюд заказываете, хотел бы я знать… До вас дошло?
– Да, сэр.
Мистер Оллейн вновь склонил голову над кипой бумаг. Мужчина мутным медленным взглядом глянул на отполированный череп, ведущий дела фирмы «Кросби и Оллейн», оценивая его хрупкость. Спазм бешенства сдавил ему горло на мгновение и, отхлынув, оставил за собой острое чувство жажды. Распознав это чувство, мужчина понял, что нынче вечером ему требуется хорошо выпить. Пошла уже вторая половина месяца, и, если он представит копию вовремя, мистер Оллейн мог бы, пожалуй, выписать аванс. Он стоял, неподвижно глядя на череп, нависший над кипой бумаг. Внезапно и резко мистер Оллейн принялся ворошить бумаги, что-то разыскивая. Затем, как если бы он до этого не знал о присутствии мужчины, он вновь вздернул голову и сказал: